Шрифт:
Но ежели с одной стороны заслуга несомненна, то само собой разумеется, что признание этой заслуги налагает на другую сторону известные обязательства. По мнению моему, таких обязательств два: во-первых, любить Молчалина и, во-вторых, знать его. Знать настолько подробно, чтобы можно было с уверенностью к нему подойти.
Выполнению первого из этих обязательств я посвятил всю мою жизнь. Выполнение второго — стараюсь осуществить посредством предлагаемого ряда этюдов.
Со временем, я познакомлю читателя с очень разнообразными видами Молчалина: с Молчалиным мира промышленного, с Молчалиным мира литературного и т. д. Но теперь все-таки обязываюсь начать с Молчалина-прародителя, с Молчалина — исполнителя фамусовских предначертаний, которого, еще неискушенного жизнью, но уже понявшего, что отказ от образа и подобия божия составляет condition sine qua non [122] его существования, — изобразил нам Грибоедов.
122
непременное условие.
<2>
Как я уже не раз говорил, Молчалины отнюдь не представляют исключительной особенности чиновничества. Они кишат везде, где существует забитость, приниженность, везде, где чувствуется невозможность скоротать жизнь без содействия «обстановки». Русские матери (да и никакие в целом мире) не обязываются рождать героев, а потому масса сынов человеческих, невольным образом, придерживается в жизни той руководящей нити, которая выражается пословицей: лбом стены не прошибешь. И так как пословица эта, сверх того, подтверждается энергическим восклицанием: в бараний рог согну! — практическое применение которого сопряжено с очень солидною болью, то понятно, что Молчалины расплодились настолько успешно, что наводнили вселенную и заполнили все профессии.
По-видимому, литературе, по самому характеру ее образовательного призвания, должен бы быть чужд этот тип, а между тем мы видим, что молчалинство не только проникло в нее, но и в значительной мере прижилось. В особенности же угрожающие размеры приняло развитие литературного молчалинства с тех пор, как, по условиям времени, главные роли в литературном деле заняли не литераторы, а менялы и прохвосты. И в самом деле, что такое меняла или прохвост? — это, во-первых, отребье, а во-вторых — «столп», два качества, одинаково ограждающие человека от напастей. Что такое русская литература? — это ночлежный дом, в котором, предполагается, находят себе приют мазурики и в котором, поэтому, всякий не мазурик считает возможным сделать облаву. И вот для того, чтоб оградить себя от облав, предполагаемые мазурики (они же «мошенники пера» и «разбойники печати») и припускают к литературе менял и прохвостов, которые, яко «столпы», облавам не принадлежат.
С литературным Молчалиным меня познакомил тот же самый Алексей Степаныч, о котором я уже беседовал с читателем. В одну из минут откровенности, объясняя мартиролог Молчалиных-чиновников, он сказал в заключение:
— Да это еще что! мы, можно сказать, еще счастливчики! А вот бы вы посмотрели на мученика, так уж подлинно мученик! Я, например, по крайности, знаю своего преследователя, вижу его, почти руками осязаю, — ну, стало быть, какова пора ни мера, и оборониться от него могу. А он и преследователя-то своего настоящим манером назвать не может, а так, перед невидимым каким-то духом трепещет.
— Кто ж это такой?
— Да тезка мой, тоже из роду Молчалиных (так расплодился, уж так расплодился нынче наш род!) и Алексеем же Степанычем прозывается. Только я чиновник, а он журналист, газету «Чего изволите?» издает. Да на беду, и газету-то либеральную. Так ведь он день и ночь словно в котле кипит, все старается, как бы ему к преследователю-то своему в мысль попасть, а к какому преследователю и есть ли у того преследователя какая-нибудь мысль, — и сам того не ведает.
— Да, это не совсем ловкое положение. Что ж это, однако, за Молчалин? Я что-то не слыхал об таком имени в русской литературе. Литератор он, что ли?
— Литератор он не литератор, а в военно-учебном заведении воспитывался, так там вкус к правописанию получил. И в литературу-то недавно поступил — вот как волю-то объявили. Прежде, он просто табачную лавку содержал, накопил деньжонок да и посадил их в газету. Теперь и боится.
— Воля ваша, а я про такого газетчика не слыхал.
— Что мудреного, что не слыхал! говорю тебе: они нынче все из золотарей. Придет, яко тать в нощи, посидит месяц-другой, подписку оберет — и пропал. А иному и посчастливится. Вот хоть бы мой Молчалин, например: третий год потихоньку в лавочке торгует — ничего, сходит с рук!
— И шибко он боится?
— Так боится, так боится, что, можно сказать, вся его жизнь — одна лихорадка. Впал грешным делом в либерализм, да и сам не рад. Каждый раз, как встретит меня: уймите, говорит, моих передовиков! А что я сделать могу?
— Да, передовики, особенно наши, — это, я вам скажу, народ… Начнет об новом способе вывоза нечистот писать — того гляди, в Сибирь сошлют!
— Да если б еще его одного сослали — куда бы ни шло. А то сколько по сторонам нахватают — вот ты что сообрази!
Сообщники, да попустители, да укрыватели — сколько наименований-то есть! Ах, мой друг! не ровён час! все мы под богом ходим!
— Что и говорить. Впрочем, ведь оно и мудрено иначе-то. Бродит человек поблизости — как тут разгадать, простой ли он прохожий или попуститель?
— А как его предварительно в укромное-то место посадишь, так оно вернее!
— Да; а потом и разобрать можно. Если он подлинно только прохожий — ну, и пусть себе идет на все четыре стороны!
— То-то вот и есть. А тезку-то моего даже и за прохожего никак принять невозможно. Такое уж его положение, что прямо говорят: науститель! А какой он науститель! Рублишка до смерти хочется — вот и вся завязка романа. Он ежели в первый раз человека видит, так и то в голове у него только одна мысль: вот кабы мне этакого-то подписчика! Да не хотите ли, я познакомлю вас с ним?