Шрифт:
— Какие, однако ж, странные и отчасти прискорбные факты вы приводите, господа! — сентиментально воскликнул Положилов, тут же, впрочем, спохватившись, что выразился слишком уж по-бумажному.
— А ты… каким ты странным и отчасти прискорбным языком говоришь! — передразнил его Глумов, — точно отношение от равного к равному пишешь! Милый ты человек! ведь не в том дело, что мы прискорбные факты передаем, а в том, что этих фактов отрицать нельзя. Существуют они.
— Положим. И грация, и скандалы — все это подмечено верно. Но, во-первых, глупые и пошлые личности возможны во всяком обществе, а во-вторых…
— Во-вторых, не все, мол, таковы?.. разумеется, не все! Я с того ведь и начал, что в общем все очень прилично. При молебствиях присутствуют, благословениями напутствуют — чего еще надо? Есть, братец, даже и такие личности, которые всякого за горло готовы ухватить не только при сомнении насчет будущих успехов, но и при малейшем упоминании о неуспехах прошедших… Так разве это что-нибудь доказывает?
— Доказывает, что люди везде люди и что каждый из них выражает свое отношение к делу, как может. Ты вот в смешном виде грацию представляешь; но, во-первых, дамочек-то пора бы и в стороне оставить, потому что не в них дело, а во-вторых, что ж им делать, этим несчастным, когда они с колыбели грацией исковерканы?
— А между тем и им свое сочувствие чем-нибудь выразить хочется! — поддержала мужа Поликсена Ивановна.
— Я разве запрещаю? Я говорю только: смотреть противно!
— Намеднись, доложу вам, я, вместе с прочими, на вокзале при приемке раненых был, — отозвался Дрыгалов, — так одна барынька к служивенькому привязалась: где у тебя, воин, болит? — Не могу сказать, ваше благородие! говорит. — Нет, ты скажи! теперь такое время, что мы все можем знать! — Не могу, говорит, сказать, нехорошо у меня болит! Нет-таки, не отстает: скажи да скажи! Ну, он и сказал.
— Да неужто же вы не понимаете, господа, что все это анекдоты одни? — слегка рассердился Положилов, — положим, Дрыгалов спроста анекдоты рассказывает, ну, а ты, Глумов… подумай, нет ли у тебя предвзятого предубеждения в этом случае? Помнится, ты когда-то говаривал, что для нашей интеллигенции все равно, если нас, русских, и за Волгу загонят…
— Ну, да, то есть доходы получать — конечно, все равно. Я нашу так называемую интеллигенцию даже и сравнить ни с чем другим не умею, кроме как с ветхой печкой, у которой нутро выгорело. Хоть целый лес там спали — ничем ты ее не разожжешь!
— Почему же нибудь, однако, она живет и даже заявляет о своем существовании?
— Живет — на остатки от выкупных свидетельств; заявляет о своем существовании — тем, что превратные идеи разыскивает да строчки в книжках подчеркивает. Даже и теперь — кажется, время не шуточное! — эти занятия на первом плане. Сосед у меня по деревне, штатский генерал, есть, так приезжаю я на днях к нему: так и так, говорю, мои две коровы в овсах у вашего превосходительства пойманы, так прикажите штраф получить, а скотину отпустить… Ну, разумеется, вознегодовал. Помилуйте, говорит, такое ли теперь время чтоб пустяками заниматься… Эй, сейчас же отпустить коров господина Глумова да сказать там, чтоб впредь подобных глупостей не допускали! А мы, говорит, с вами об нынешних делах побеседуем! И начал, и начал… И сердце-то у него изболело, и не раз-то он предсказывал, что война до добра не доведет, и проливов-то ему хочется, и Константинополь… Отчего, говорит, они прямо туда не идут? По-моему, говорит, сначала на Филиппополь, потом на Адрианополь, а оттуда — уж рукой подать! Только беседовал это, беседовал да вдруг как брякнет: а знаете ли, говорит, все-таки настоящая язва наша не здесь! внешних-то врагов мы, с божьей помощью, рано или поздно победим, а вот внутренние враги… о!!
— И это опять-таки анекдот!
— Ах, любезный, да ежели вся жизнь из анекдотов состоит? На выдумки, что ли, пускаться прикажешь, чтоб тебя не огорчать?
— Выдумывать, конечно, незачем, а воздерживаться — пожалуй, не лишнее!
— То есть рапортовать, что все сословия, в одном общем чувстве умиления, воссылали теплые мольбы… так, что ли?
— Нет, и не так. Скажу тебе откровенно: и сам даже не знаю как; но знаю наверное, что от всех этих анекдотов фальшью отдает. И еще знаю, что и в среде интеллигенции найдется довольно людей, которые совсем не так легкомысленно относятся к делу… ты, например?
Вопрос был поставлен не без ехидства, и я, признаюсь, ожидал, что Глумов смутится или, по малой мере, прибегнет к одному из множества истрепанных оправданий, вроде: «я — человек искалеченный», или: «моя песня спета» и т. д. Но он, по-видимому, решился не смущаться ни перед какими вопросами.
— Я-то! — воскликнул он совершенно просто, — а ты почему думаешь, что я к чему бы то ни было и как бы то ни было относиться должен?
— Однако!
— Разве я что-нибудь знаю? разве я когда-нибудь за свой счет думал? разве мне не твердили с пеленок, что я — ничего более, как пятое колесо в колеснице? Нет, государь мой, от «отношений» к чему бы то ни было прошу меня раз навсегда уволить! Не мое дело — вот единственный ответ, который я могу на все вопросы дать и за который наверное получу полный балл у своего соломенского исправника. И все, к чему я сознаю себя нравственно обязанным, это — не кобениться, не глубокомысленничать насчет проливов и не науськивать. А по прочему по всему я такой же культурный человек, как и все.
Возражать на этот новый глумовский парадокс было, конечно, не мудрено (у меня даже целый ряд живых картин по этому случаю в голове мелькнул); но скользко было следовать за ним по этому пути, и потому мы благоразумно смолчали.
— Ну, хорошо, — начал опять Положилов, — оставим интеллигенцию в стороне. В народе что говорят?
— В народе, любезный друг, не хвастаются, не долгоязычничают и даже ничего не знают о проливах, а просто несут свои головы. Только вою очень уж много.
— Гм… да?