Шрифт:
Сегодня новый вид окрестность приняла Как быстрым манием чудесного жезла;
Лазурью светлою горят небес вершины;
Блестящей скатертью подернулись долины,
И ярким бисером усеяны поля. <...>
Зима рождает особую красоту земли, необычные для других краев «забавы», весь стиль поведения и особый характер человека — нравственно здорового, презирающего опасность, гнев и угрозы судьбы. Вяземский стремился через пейзаж запечатлеть национально-своеобразные черты народа, ту «русскость», которую он ценил и которую остро чувствовал и в природе, и в языке. Он психологически тонко передает и молодой задор, и горячность, и восторженное приятие жизни. От описания природы поэт незаметно переходит к описанию любовного чувства. Восхищение красотой и силой природы сменяется восторгом и упоением молодостью, нежностью возлюбленной.
Пушкин назвал слог Вяземского в «Первом снеге» «роскошным» . И это была не только похвала. Вяземский — тут его бесспорная заслуга — рисовал реальный, а не идеальный пейзаж, воссоздавал в стихах реальную русскую зиму, а не отвлеченную или воображаемую. И все-таки он не мог обойтись без привычных метафор, без устойчивых поэтических формул, без перифрастических выражений, которые обычно называют «поэтизмами». Например, «древний дуб» он называет «Дриа-лище дриад, приют крикливых вранов», вместо слова «конь» употребляет выражение «Красивый выходец кипящих табунов». Расцвет природы весной выглядит у Вяземского слишком «красиво»:
... на омытые луга росой денницы Красивая весна бросает из кошницы Душистую лазурь и свежий блеск цветов...
Реальная зима в деревне в своих обычных красках Вяземскому представляется словно бы недостаточно поэтичной, и он считает нужным ее расцветить и разукрасить. Так возникает обилие картинных сравнений: «В душе блеснула радость. Как искры яркие на снежном хрустале», «Воспоминание, как чародей богатый». Если сравнить описания зимы у Вяземского и Пушкина, то легко заметить, что Пушкин избегает перифраз и «поэтизмов». Слово у него прямо называет предмет:
... Вся комната янтарным блеском Озарена. Веселым треском Трещит натопленная печь. <...>
У Вяземского помещение, из которого он выходит на зимнюю улицу, — «темницы мрачный кров». У Пушкина сказано просто — «комната», озаренная утренним зимним «янтарным» солнцем. Вместо «красивого выходца» у Вяземского, у Пушкина — «кобылка бурая». Эпитеты обычно предметны, они обозначают время или состояние — «утренний снег», «поля пустые», «леса... густые». Но главное различие заключается в том, что поэтическое слово приближено к предмету и что эмоциональность возникает у Пушкина на предметной основе. Вяземский как будто стыдится называть вещи своими именами и прибегает к помощи перифраз, устойчивых символов и поэтических выражений. Эту стилистику Пушкин и назвал «роскошным слогом». Сам же Пушкин был поклонником «нагой простоты». Пушкинское слово открывало поэзию в самой действительности, в самом предмете. Оно извлекало лирическое, прекрасное из обыденной жизни. Вот почему Пушкин не страшится «называть вещи своими именами». Но тем самым он преображает их: обычные слова становятся поэтичными. Называя предмет, Пушкин как бы «промывает» его и возвращает ему его красоту и поэзию в очищенном от посторонних наслоений виде.
Дальнейшая судьба Вяземского 7 в литературе пушкинской эпохи также интересна. В 1820-е годы Вяземский — главный эпистолярный собеседник Пушкина по темам романтизма и самый близкий Пушкину истолкователь романтических произведений.
В романтическом мироощущении Вяземский открыл для себя источник новых творческих импульсов, в особенности в поисках национального содержания. Стиль его становится чище и выдержаннее. Вяземского влечет тайная связь земного и идеального миров, он погружается в натурфилософскую проблематику. Так, в стихотворении «Ты светлая звезда» параллельны два ряда образов — «таинственного мира» и «земной тесноты», мечты и существенности, жизни и смерти, между которыми устанавливается невидимая внутренняя соприкосновенность. В лирику Вяземского властно вторгается романтическая символика. Отдельные явления и картины природы предстают его взору в качестве символов некоего таинственного сновидения, позволяющего усматривать за ними подлинную жизнь или созерцать свою душу:
Мне все равно: обратным оком В себя я тайно погружен,
И в этом мире одиноком Я заперся со всех сторон.
Каждому явлению, даже самому заурядному и обычному, Вяземский придает символический смысл. Дорожный колокольчик и самовар осознаются знаками национальной культуры, тоска и хандра — неотъемлемыми свойствами романтической души, переполненной предчувствиями о встрече с иными мирами. Вяземский переживает раздвоенность бытия, и в его стихотворениях неожиданно воскресают интонации позднего Баратынского и Тютчева.
В романтической лирике Вяземского оживает его горячая, страстная натура, широкая и вольная, чуждая «существенности лютой», скучной ежедневности. В стихотворении «Море» он славит морскую стихию, воплощающую для него деятельную мечту и высокую красоту, недоступную «векам», «смертным» и «року». В романтических стихотворениях Вяземского уже нет той логической заданности и тех резких стилистических сбоев, каким отличались его стихотворения 1810-х годов. Стихотворная речь в них льется свободно, поэт гармонизирует стих, избегает дидактики, его размышления приобретают отчетливо философский характер. Так, в стихотворении «Байрон» Вяземский пишет о всевластии человеческого разума, способного проникнуть в тайны мироздания. Однако носитель «всемогущей», «независимой» мысли оказывается одновременно «слабым» существом. Вяземский подчеркивает зависимость человека от исторического времени («Мысль независима, но времени он раб»). На этом философском фоне судьба Байрона понята поэтом как вечное противоборство человека со свободной и веемо-гущей мыслью, которая либо гаснет в «сосуде скудельном», либо сжигает его. Жизнь Байрона, по Вяземскому, красноречиво убеждает в том, что «чем смертный может быть, и чем он быть не в силе». Вяземский скорбит о невозможности человека прорваться в иную область — область бессмертного и бесконечного. Никогда не достигаемая цель не отменяет порыва к ней, неистребимого желания, свойственного человеку, «перескочить» за грань. В этом Вяземский видит подлинное величие Байрона и человека вообще в противовес «надменной черни» с ее сонной мыслью. Духовная спячка для Вяземского означает не только смерть мысли, чувства, но и торжество насилия, суеверий.
Тема духовного могущества человека сближается с темой жизни и смерти, с размышлениями о поэтическом искусстве. Поэта волнуют типично романтические проблемы — невозможность излить в стихах теснящиеся в душе созвучия, навеянные образами природы («Я полон был созвучий, но немых...»).
Неуловимая связь между природой и душой человека оказывается недоступной мысли и слову, но Вяземский находит выразительную афористическую форму для передачи этого тягостного ощущения:
И из груди, как узник из твердыни,