Шрифт:
– Становись! Быстрее, быстрее, бабы!
Старшими были немцы, но они не торопились уходить от костра, а колонну строили старательные охранники в серо-зеленых бушлатах, вооруженные винтовками с примкнутыми штыками. Они исполнительно суетились вокруг медленно строившихся женщин, отдавая команды на русском языке.
– Разберись по четыре!
Мирра старалась забраться в середину колонны, но женщины, выстраиваясь по четверкам, невольно выталкивали ее, и вскоре она оказалась на левом фланге. Мирра с отчаянием вновь полезла в толпу, а ей устало и ворчливо говорили, что она не из этой четверки, и снова отодвигали туда, где никаких четверок не было, а была она одна.
– Почему толкотня? – сердито закричал рослый конвоир: он и старался больше всех, и кричал чаще, чем остальные. – Разобраться по своим четверкам! Живо, бабы, живо!
– Мы разобрались, – сказал чей-то недовольный голос. – Да тут одна лишняя оказалась.
– Какая лишняя? Откуда лишняя? Не может быть лишних. Разберись получше!
– Да вот…
Сердце Мирры забилось стремительно и отчаянно. Конвоир шел вдоль строя, приближался к ней, и она заулыбалась ему из последних сил.
– Ты откуда взялась? – удивленно спросил конвоир, остановившись против нее.
– Из города. Не узнаете, что ли?
– Из города?
– Ну, пойдемте же, пойдемте! – с отчаянием выкрикнула Мирра, думая сейчас только о том, что Плужников все видит. – Пойдемте, разве на ходу нельзя выяснить!
– Правда, идти пора! – недовольно зашумели женщины. – Весь день на холоду! И чего к девчонке пристал: не убыль ведь, а прибыль.
– Прибыль?.. – озадаченно повторил конвоир. – Прибыль, значит? А откуда ты взялась тут, прибыль?
Он вдруг схватил ее за ватник, рванул на себя: Мирра едва устояла на ногах.
– Подвальчиком пахнет? Подвальчиком?.. Господин обер-ефрейтор! Ах, зараза, ах, стерва, выползла на божий свет? Господин обер-ефрейтор!
– Пойдемте, – задыхаясь, бормотала Мирра, а он тряс сильной рукой за ватник, и голова ее беспомощно болталась из стороны в сторону. – Пойдемте. Прошу вас. Пожалуйста…
– Откуда взялась? Откуда?
Он вдруг оставил ее и шустро побежал навстречу пожилому неторопливому немцу, что шел к ним от головы колонны. И Мирра, постояв секунду, тут же пошла за ним, потому что строй прикрывал ее от Плужникова.
– Вот она, господин обер-ефрейтор. Вот она, лишняя. Из подвалов, видать, вылезла.
Мирра уже не слышала, о чем он еще говорил. Она видела только мелкое, незначительное лицо немолодого обер-ефрейтора, и это такое обычное усталое лицо было для нее пугающе знакомым. Она еще боялась признаться в этом самой себе, она еще верила во что-то, равное чуду, но чуда не было, а немец был. И не этот – с красным, замерзшим носом, а – тот, трясущийся, перепуганный, дрожащими руками перебиравший фотографии собственных детей.
– Юде! – закричал немец, уткнув в нее худой, узловатый палец. – Юде! Бункер! Юде! Бункер!
– Ну, чего к девчонке привязались? – кричали женщины, а конвоиры бегали вдоль строя, угрожающе покачивая штыками. – Идти пора, застыли! Девчонку-то оставьте, наша она! Да нет, не наша! Наша… Не наша…
– Юде! Бункер! Юде! Бункер! – выкрикивал немец, пятясь, потому что Мирра шла прямо на него, уже ничего не видя и не слыша. Шла, движимая лишь одним желанием уйти подальше от той бойницы.
Кажется, женщин все-таки повели, а может быть, и не повели, а ей только показалось, потому что в ушах ее стоял звон, сквозь который прорывались лишь два страшных слова: «Юде!», «Бункер!», «Юде!», «Бункер!». Сердце ее то сжималось, замирая в предчувствии чего-то страшного, то начинало бешено биться, и тогда ей не хватало воздуха. Она ловила его широко разинутым ртом и шла, шла, шла вперед, все дальше оттесняя немца.
И даже когда ее ударили – ударили прикладом, с размаху, со всей мужской злобой, – она не почувствовала боли. Она почувствовала толчок в спину, от которого странно дернулась голова и рот сразу наполнился чем-то густым и соленым. Но и после этого удара она продолжала идти, почему-то не решаясь выплюнуть кровь, и казалось, не было силы, способной остановить ее сейчас. А удары все сыпались и сыпались на ее плечи, она все ниже и ниже сгибалась под этими ударами, инстинктивно защищая живот, но думая уже не о том, кто жил в ней, а о том, кто навсегда оставался сзади, и из последних сил стремясь уберечь его. И когда ее все-таки свалили, она, уже теряя сознание, еще упорно ползла вперед, неудобно волоча закрепленную в протезе ногу.
Она еще ползла, когда ее дважды проткнули штыком, и эта двойная пронзительная боль была первой и последней болью, которую она почувствовала и приняла всем своим хрупким и таким еще теплым телом. Яркий свет полыхнул перед ее крепко зажмуренными глазами, и в этом беспощадном свете она увидела вдруг, что у нее уже никогда не будет ни маленького, ни мужа, ни самой жизни. Она хотела закричать, напрягаясь в последнем животном усилии, но вместо крика из горла хлынула густая и вязкая кровь.
Уже теряя сознание, уже плывя в липком и холодном предсмертном ужасе, она еще слышала удары, что сыпались на ее плечи, голову, спину. Но ее не били, а – еще живую, торопясь, – заваливали кирпичом в неглубокой воронке за оградой Белого дворца.