Шрифт:
Мишка отрицательно мотнул головой, сел к печке.
— Да что с тобой? Ты здоров, парень?
— Отправь меня в ремесленное… — глухо сказал Мишка, не поднимая головы.
— Тебя? В ремесленное?
Она взяла со стола керосинку, подошла к нему, осветила.
Он сидел с опущенной головой. С мокрых, взъерошенных волос капала вода, одежда и сапоги захлестаны грязью, травой, — как, скажи, по земле катали его.
Она сунула керосинку на печку, наклонилась над ним, взяла за подбородок:
— Где тебя так?.. — и осеклась. В лицо ей глянули измученные, исстрадавшиеся глаза — и она без слов поняла: все знает…
— Дай справку, а то сам убегу.
Она медленно выпрямилась:
— А ты подумал… о ней-то?..
Мишка остервенело взмахнул кулаком:
— Раз так — к черту! Пущай как знает…
— Ты что говоришь? Что говоришь? — вскипела Анфиса. — Это о матери-то? Это мать-то родную к черту? Молокосос! Мать о них убивается, света белого не видит. Ты смотри, на кого она похожа — как щепка высохла.
— А мне, думаешь… Я сам… я сам… Папа на фронте… а она…
Мишка схватился руками за голову и затрясся в рыданиях.
Она смотрела на его костлявые вздрагивающие лопатки, обтянутые старой, выгоревшей отцовской гимнастеркой, на его худые красные руки с большими кистями…
Господи, да ведь он еще совсем, совсем ребенок. Вишь, и шея — каждый позвонок наперечет. А мы навалились, как на мужика, замучили парня. На днях на час выехал позже в поле — проспал, наверно, так она же его и разругала. А сколько ему — это в его-то годы? — пришлось пережить, перестрадать? Отца убили, семья — мал мала меньше. А тут еще с матерью…
— Ну что ты, Миша, не надо. Сейчас всем тяжело… А ты пойми мать-то, ее тоже понять надо. Разве она… от хорошей жизни? Разве она для себя? Жизнь, Мишенька… Ох, как тяжело… А куда она без тебя? Ну посуди ты сам, куда она без тебя? Нехорошо ты надумал, Михаил.
Мишка, вздрагивая всем телом, еще ниже наклонил голову.
— А мы-то как, колхоз!.. Ты ведь работник — золото! Вчера женки говорят ну кабы не Мишка, пропадать на Синельге до самого снегу. А домашние луга? Не Татьяну же Рудакову благодарить.
Мишка, ширкая носом, недоверчиво приподнял заплаканное лицо.
— А о матери ты не думай. И слова никому не говори. Приди домой и виду не показывай. Ты ведь мужик, смотри какой! — мать-то небось до плеча будет…
Раскрытый рот у Мишки опять задрожал.
Ей было жалко, ох как жалко этого славного, работящего паренька, которого так рано ушибла жизнь!
Она сняла с головы платок, протянула ему:
— На-ко, вытрись. Ты думаешь, она что?.. — снова заговорила Анфиса, собираясь с мыслями. — Помнишь, весной семян хватились — а их нету… Вот кого под суд отдавать надо. А твою матерь… Да за что же? — обратилась она с вопросом не столько к Мишке, сколько к самой себе.
Потом она придвинулась к нему ближе, обняла за мокрые плечи. Он попытался отодвинуться, но рука ее, теплая, ласковая, удержала его. На печке слабо потрескивал фитилек керосинки, чуть-чуть раздвигая избяную темень. Она глядела на осунувшееся, носатое лицо Мишки и, еще крепче прижимая его к себе, шептала:
— Ничего, ничего, Миша. Все пройдет, пройдет это… А как кончится война вот заживем… Дома выстроим новые, в каждом доме коровы, овцы будут… и хлеба — сколько хошь хлеба. А на работу-то как на праздник выходить станем. И ты — большой, сильный, как отец… И Лизка вырастет, и ребята вырастут. Да как все-то вшестером на пожню выйдете… Целая бригада Пряслиных. А сейчас ты им заместо отца — понимаешь?
Мишка вышел от Анфисы Петровны, когда в клубе уже не было огня. Темень, хоть глаз выколи. Он брел посередине дороги, хлопая по лужам, по грязи. Сверху надоедливо моросило.
Дома — крохотный огонек. На дороге — тень матери. Его ждет…
Он потихоньку подошел к окошку. Мать сидела, приткнувшись к столу, прикрыв рукой лицо. Голова ее то клонилась вниз, то снова поднималась.
Сидя спит, а ждет… Сердце его дрогнуло от жалости.
Он кинулся к воротцам, с трудом нащупал крючок. Но у крыльца опять остановился. По крыше монотонно шуршал дождь, натужно пыхтела во дворе корова. И то, что еще недавно, после разговора с Анфисой Петровной, казалось таким простым и легким, снова тяжелым камнем легло ему на сердце.
ГЛАВА СОРОК ПЕРВАЯ
Сводки с фронта становились все тревожнее и тревожнее. Что ни день падали новые города. Черные клинья на юге все глубже врезались в тело страны.
По вечерам теперь редко кто подходил к карте. Люди торопливо справляли свои дела и, неразговорчивые, угрюмые, избегая взглядов друг друга, словно они сами во всем были виноваты, выходили из правления. От тяжелых дум спасались только в работе. Трудились молча, с ожесточением, и редко-редко вспыхивала на поле шутка. Даже дети и те притихли, воробьиными стайками жались к взрослым.