Шрифт:
Все эти документы извлек в конце 90-х из Госархива Новосибирской области историк А.Г. Борзенков. Они опубликованы в его трехтомной монографии «Молодежь и политика» (Новосибирск, 2002). Чудесный поэтический рай, в который мы глубоко верили, на поверку оказался всего лишь очередной модификацией искусственного советского быта. В газете «За науку в Сибири» секретарь комитета комсомола СО АН СССР Б.Н. Мокроусов с удовольствием указывал на просчеты: «Сотрудник ИГиГ Прашкевич отказывается от социалистического реализма в пользу декадентов, оплёвывает ряд советских поэтов...»
И я вернулся в Тайгу.
Именно тогда была написана повесть «Столярный цех»?
Да, с этого началась моя «серьезная» проза.
В столярном цехе я проработал почти год. Моя будущая жена Лида Киселева закончила за это время НГУ (первый выпуск, геофизика) и мы с нею уехали на Сахалин. Очень вовремя, поскольку время «оттепели» закончилось.
А как ты познакомился с будущей супругой?
О, прекрасно помню этот вечер! На собственном дне рождения, вот где!
Всей компанией мы собрались (за неимением другого места) в археологическом отделе Института истории, — среди черепков, наконечников стрел и прочих ископаемых предметов. Там я и увидел Лиду Киселеву, студентку НГУ...
И мгновенно и навсегда влюбился.
Но летом 1963 года ты еще ездил в Ленинград, общался с Александром Прокофьевым, с Анной Ахматовой…
Да, это было. Андрей Вязников, очень славный человек из круга Валентина Михайловича Шульмана — химика, колоссального знатока поэзии, дружески опекавшего молодых литераторов Академгородка, вывел меня на Александра Прокофьева. Созвонившись с поэтом, я 19 июля 1963 года приехал в Комарово. Александр Андреевич сидел в саду перед легковой машиной — что-то в ней не ладилось. Без всякого удивления он выслушал мои объяснения: ну да, чего особенного... ну, парень из Сибири… комсомольские стройки, энтузиазм…
Но прочитанные мною стихи Прокофьева удивили.
«Мастера красоты, проигравшие жизнь...» Гм... Во-первых, не чувствовалось того самого комсомольского энтузиазма, во-вторых, записаны мои стихи были в сплошную строку, без какой-либо разбивки на строфы, а в-третьих, и это главное, Прокофьев, опытный стреляный волк, сразу учуял в моих стихах следы чуждых влияний.
«Писать так, как ты пишешь, — насупился он, — сейчас нельзя».
Я не удивился. Я ведь следил за тем, что печаталось в журналах и в газетах. Стихи Прокофьева мне, кстати, нравились. «В окопах выла стоймя вода, суглинок встал на песок, снайперы брали офицеров прицелом под левый сосок…» Но, был уверен я, писать можно и по другому. «Эпоха! Ты меня бросала в безумные глаза вокзалов...» Разве поэт не поймет поэта?
«Ты куришь? Дыми, дыми... — Прокофьев рассмеялся: — А я вот бросил. Хотя раньше много курил. Особенно за границей... — Опять засмеялся: — Почему много? Почему за границей? Да чтобы глупым не выглядеть... — Покачал головой: — Нет, ты берись, берись за ум... Нам нужны молодые поэты... Я вот недавно целую поэму Глеба Горбовского зарубил. Он талантливый человек, но большой путаник. Ясности у него нет в мыслях, отсюда и слог. И Виктор Соснора, — взглянул он на меня, — тоже не понимает слов добрых... Я уж не говорю о Вознесенском! — Он фыркнул презрительно: — «И как в пруду карась!» Это про негров-то! — И еще раз предупредил: — Будешь следовать таким примерам, поэтом тебе не быть!»
Такое мне потом многие говорили.
И не одна моя книга потом ушла под нож цензуры.
А вот Анна Андреевна Ахматова ни о чем таком не говорила.
Я побывал у нее на улице Ленина и навсегда остались в памяти пухлые пальцы, давно и привычно сдавленные кольцами, и глаза, выцветшие, но живые, обеспокоенные. Анна Андреевна никаких советов не давала, но она и стихов никаких не слушала. Больше всего ее в то время (и не только в то) тревожило: не страдают ли из-за нее люди, как это много раз уже случалось. Наверное, впервые тогда я почувствовал, что поэзию, да и всю литературу делает, конечно, чувство вины...
Времена менялись… Менялись люди…. Менялся Геннадий Прашкевич…
Мартович, мне почему-то хочется закончить эту беседу стихотворением, которое ты тогда посвятил своему другу (к сожалению, уже покойному) поэту Валерию Щеглову.
Ко всем облакам
самолёт мой лепился,
ему высоты не хватало,
я злился.
Я снова расшибся,
ушибы болят,