Шрифт:
— Ну, правда, там еще патенты есть: вот, скажем, изобрел ты краску для волос или карандаш от пятен, сейчас выправляешь аттестат такой — патент — изобретение твое, и кто хочет пользоваться, тот тебе плати. Ну, так вы же договариваетесь сколько. «Значит, — спрашиваю, — господин профессор при своей лаболатории состоит?» — «Идемте, — говорит, — я вам покажу его лаболаторию». Поднялись по лесенке на второй этаж, вошли в какую-то комнатку: «Вот, — говорит она, — его лаболатория». Ну, взглянул я на эту лаболаторию — и все понял. Да!
Уже несколько человек слушали рассказ Белецкого, две головы свесились с верхних нар, несколько человек переползло с соседних лежанок и еще трое стояло перед нарами. Рассказчик окинул всех довольным взглядом, вынул из кармана кисет, высыпал на ладонь махорку и закурил. Все это красиво, выразительно, отчетливо. Он понимал, что он в центре внимания.
— Да, посмотрел я лаболаторию! Ну, лаболатория! Та лаболатория! Ну, ничего нет! Пусто! А мне в разных лаболаториях приходилось бывать. Так войдешь — там банки, склянки, кислота, зола, горелка горит, шумит, серой воняет. Ну а тут один столик — и ни книжки, ни бумажки, ни чернилки, ни карандашика, ну ровно ничего, одна лампа! — Он помолчал, подумал, покурил. — Ну, абажур, правда, хороший, особенный, чтоб в глаза свет не бил. «Вот тут, — говорит фрау, — за этим столиком он сидит и целую ночь думает». Хотел я ее спросить, над чем же он тут думает, когда ничего нет, но воздержался. Там правило: в гости пришел, что тебе ни заливают, ты ничего не спрашивай, понял, не понял, а говори — понял. «Спасибо, — говорю, — фрау, теперь я все понял». Ну, пришли мы обратно в столовую, допили кофе, отдала она мне деньги.
— Прибавила? — жадно спросил кто-то.
— Отдала она мне деньги, — жестко продолжал Белецкий. — Пришел я домой, разделся, вешаю костюм на вешалку, а жена спрашивает: «Ну, как?» — «Да никак, — отвечаю, — никакого касательства к нашему Роберту он не имеет». А жена у меня глуповатая, старше меня немного. «Ну как же, — говорит, — как же? Так все его хвалят, он какое-то изобретение сделал большое». Я опять ничего не возразил. Она не знает, я не знаю, что ж тут толковать? Ну, потом, вскорости, приходит ко мне один знакомый — газетчик, из наших казаков, спрашивает:
«Правда, вы с Эпштейном кофе пили?» — «Правда, — говорю, — был с визитом и кофе пил». Тот сразу ручку вытащил, стал писать. «О чем же он с вами говорил?» — «Многое говорил — обещал, что всех знакомых будет посылать ко мне». — «О! — говорит газетчик, — это вам счастье. — Попросите у него письмо об этом, его все газеты перепечатают, ведь он мировой человек, его Америка знает». Потом я еще несколько человек спрашивал, все подтвердили: да, для рекламы его письмо было бы первое дело.
Он помолчал, подумал и заключил:
— Ну вот, так я и видел этого знаменитого Эпштейна.
— Ну что ж, — спросил я. — Дал он вам письмо? Он улыбнулся.
— Нет, не стал я связываться, посомневался что-то. Ну а потом, вскорости как Адольф пришел, он и тиканул куда-то, верно, кажется, в Америку А потом раз приносит мне сын альбом «Евреи смотрят на тебя» и спрашивает: «С этим ты кофе пил?» Посмотрел я — ну, самый он, только фуфайка другая, шерстяная, смотрит, улыбается, шевелюра, как у рабина. А внизу надпись: «Эпштейн, фальшивый ученый, враг германского народа, еще не повешен». Ну, тогда я понял, чем он за этим столиком занимался. Раз Советы его хвалят — значит, все!
Наступило короткое молчание.
— Листовки он, что ли, печатал? — догадался кто-то.
— Сведения передавал! — крикнул второй. Все засмеялись. Белецкий полез на нары, вынул из-под подушки брезентовый мешочек, достал оттуда деревянную ложку, пайку хлеба и методически разложил все это перед собой, показывая, что рассказ окончен. Он ждет обеда.
— Дурачье, — сказал он со спокойным презрением, — разве это рассказ? Я однажды с самим фон Папеном в русской бане мылся, из одного крана тазы с ним наливали. Вот это рассказ.
Тут в барак вбежал дневальный и весело крикнул:
— Шестая бригада! В столовую!
В отношении обеда и завтрака чуткость у Белецкого всегда была исключительная. Тут уж он никогда не ошибался — что правда, то правда!
Второй рассказ Белецкого касается алма-атинского удава.
И тут надо сказать, что я Белецкому очень благодарен. Без него мне бы в этой истории ни за что бы не разобраться — уж больно причудливыми зигзагами и кругами они пошла по свету. Удав действительно был и оказался чем-то вроде того знаменитого крокодила, который в годы первой мировой войны сбежал в Самаре из бродячего зверинца. Тогда рассказывали, что несколько дней хлестали ливни и вода в бассейне, в котором плавал крокодил, вышла из краев. Крокодил вылез и уполз в Волгу. Случилось это летом, в самый разгар купального сезона, и паника поднялась страшная. Пляжи опустели. О крокодиле трещали все газеты. Очевидцы его видели то тут, то там. Помню, какая-то тетка рассказывала: проходила она по берегу, а пляж окружили конные жандармы и никого не пускают. Несколько дней тому назад здесь видели крокодила, — и я верю: действительно там его видели. И я его тоже видел. Помню, мы купаемся с матерью, и вот я, весь трепеща, ежась, захожу по грудки в воду и останавливаюсь над туманной глубиной. Колыхаются камни, волнистый светлый песок, черно-зеленые ракушки в глубоких бороздах, а там, дальше в глубину, на грани видимого и невидимого, в таинственном тумане встает что-то длинное, зубчатое, распластанное, черное, на четырех лапах, — ну, точь-в-точь притаившийся крокодил. И я тихо-тихо, задом отступаю к берегу и перехожу на другое место. А матери ничего не говорю — разве взрослым что-нибудь докажешь.
Вот я никогда бы ни в чем не разобрался, если бы не Белецкий.
Вот теперь я перехожу ко второму рассказу Белецкого.
Декорации все те же. Только вид у Белецкого совершенно иной. Он чуть не задыхается от восторга:
— Так вы, значит, из самого Верного? — спрашивает он, — из самого, самого?! Вот это здорово!
Ни разу не встречал земляка! На какой же улице жили? А раньше как она? А-а, Казначейская! А в каком месте? В парке, у Казенного сада! Против собора? Ну, как же, отлично помню! Там у меня такой роман-с был! Может, слышали купца Шахворостова? Ну, конечно, как же не слышать — свои ряды на всю Торговую улицу, на Хлебном рынке свои лабазы. Так вот, дочка у него была, Ксения. Жива ли, нет, не знаю, спросить-то не у кого! Ведь тридцать пять лет! Ах, Боже мой! Тридцать пять! — Он смотрит на меня подобревшими глазами, лицо у него задумчивое и мечтательное… — Ну, как же, как же, — продолжает он, — я там каждую улочку помню. А в горах вы были? Что есть там сейчас — сады или все уж срубили? Ах, колхоз там! Ну, раз колхоз, то… — Он вздыхает и качает головой. — А там раньше ведь сад Моисеева был! Знаменитая торговля на всю Россию! Яблоки «апорт»! Вы видели когда-нибудь верненский «апорт»? Я тогда с отцом в Семипалатку по Ташкентской аллее ходил, их возил! Во яблоко было! Во! — Он разводит пригоршни, показывая что-то округлое, большое, с добрый фарфоровый чайник для кипятка. — Два фунта! Теперь, конечно, такие только на вывесках увидишь. Это кто ж вам рассказывал, что есть? Как, сами видели? Так это в музее, в музее восковые. Ах, сами срывали? С дерева? (Пауза.) А не агитируете, нет? (Пауза, вздох.) Ну, что ж, я верю. Раз вы говорите, я должен верить. Я всем верю. Я такой человек! Так, значит, сохранились яблочки! Ну, ну! — И он великодушно кивает головой мне и моему напарнику по нарам, дремучему старичку-лесовичку, который вылез из-под нар с самого темного угла, сидит, слушает, смотрит на нас загадочными медвежьими глазками и слегка позевывает.