Шрифт:
А потом снова четыре холодных сырых стены, и одиночество, и стоны истязуемых в карцерах, и умышленно громкие разговоры солдат о том, что хорошо бы заключенных женщин изнасиловать сегодня ночью, или о том, как скоро их будут расстреливать. И эта медленная физическая и моральная пытка продолжалась неделю за неделей и месяц за месяцем, и когда наконец, не выдержав страданий, несчастная женщина свалилась совершенно больной, явился доктор Серебрянников, толстый человек с злым лицом и огромным красным бантом на груди. При солдатах он сорвал с больной рубашку и грубо начал аускультацию.
— Эта женщина хуже всех… — говорил он солдатам. — Она от разврата совсем отупела… Ну что вы там, в Царском, с Николаем и Алисой разделывали? Рассказывайте… — прибавлял он.
— Как вам не стыдно, доктор!.. — простонала та.
— А, так ты еще притворяешься! — воскликнул бешено врач, и звонкая пощечина огласила каземат. — Довольно, черт вас совсем возьми! Поцарствовали…
И по его представлению начальство тюрьмы в наказание за болезнь лишило Вырубову прогулок в течение десяти дней.
И раз солдат принес ей каталог тюремной библиотеки, страшную книжку, над которой умирали душой многие и многие заключенные. Она открыла ее и вдруг среди страниц увидала безграмотную записку: «Анушка, мне тебе жаль. Если дашь пять рублей схожу к твоей матере и отнесу записку».Вырубова так вся и задрожала: искренно это или провокация? А вдруг за ней следят, хотят подвести? Она пугливо покосилась на дырочку в двери: там никого не было. И искушение перекинуться словом с близкими было так велико, что она не утерпела и на вложенной солдатом в каталог бумаге написала несколько слов матери. Солдат, придя за каталогом, унес его и, уходя, незаметно бросил в угол кусочек шоколада…
Стало немножко легче: установились сношения с внешним миром, с близкими. Письма матери Вырубова находила то в книге из тюремной библиотеки, то в белье, то в чулках. И заключенная царица прислала своему верному другу бумажку, на которой был наклеен белый цветок и написано всего только два слова: «Храни Господь!»И раз принес даже солдат золотое колечко, которое царица при прощании надела на палец своего друга. Вырубова сшила из подкладки пальто маленький мешочек и английской булавкой, которую подарила ей одна из надзирательниц, пожилая женщина с грустными добрыми глазами, она пришпиливала этот мешочек под мышкой к рубашке…
Но дни сменяли ночи и ночи — дни, и не было конца страданию, и не было никакой надежды на избавление. Недомогание узницы усиливалось. В каземате было страшно холодно, и целые часы простаивала она на своих костылях в углу, который нагревался немного от наружной печи. И часто от голода и слабости несчастная падала в обморок и валялась в луже воды, насочившейся со стен, до тех пор, пока утром во время обхода не поднимали ее солдаты. А после трепала ее жестокая лихорадка.
Наступила Страстная суббота {187}. Стемнело. Слабая, закутавшись в два шерстяных платка и накинув еще поверх их свое пальто, узница печально лежала на своей жесткой кровати. И, согревшись, она забылась в тяжелой дремоте, как вдруг ее разбудил торжественный полночный перезвон всех петербургских церквей: то началась Светлая заутреня. Сразу встало в памяти прошлое. Она приподнялась и, сидя на кровати, заплакала горькими слезами… В коридоре раздался глухой шум и хлопанье тяжелых дверей. Заскрипел ключ и в двери Вырубовой. Пьяные солдаты ворвались в камеру. В руках их были тарелки с куличом и пасхой.
— Ну, Христос воскрес! — заговорили они весело. — С праздничком!..
— Воистину воскресе! — отозвалась узница, справившись с волнением.
— Ну, этой нечего давать разговляться… — крикнул какой-то солдат. — Эта была к Романовым самым близким человеком… Ее надо вздрючить как следует…
И не дав Вырубовой разговеться, солдаты так же шумно пошли христосываться по другим заключенным. Только пожилая надзирательница, уходя, посмотрела на узницу своим теплым печальным взглядом. И снова встало прошлое в памяти, и снова начали душить горькие слезы, и упав лицом в грязную подушку, опять и опять она горько заплакала. И вдруг под подушкой она почувствовала лицом что-то твердое. Она запустила туда руку и вынула — красное яичко: то тайно похристосывалась с ней пожилая надзирательница. И другие, уже радостные и счастливые слезы вдруг неудержимо полились из глаз, и затрепетало вдруг растопившееся сердце, и посветлели жуткие дали жизни. И вся в слезах, она целовала красное яичко, и прижимала его к своему сердцу, и что-то совсем новое, светлое неудержимо оживало в измученной душе…
В коридоре шумели и безобразничали вдребезги пьяные по случаю воскресения Христа солдаты республики…
V
ЦАРКОСЕЛЬСКИЕ КОСУЛИ
Царскосельский дворец, точно крепко потрепанный бурею корабль, сумрачно плыл по грозно бушующему океану революции. Непривычная тишина царила в нем. Огромное большинство царедворцев разбежалось в первые же дни революции, бросив своего царя в несчастье на произвол судьбы. Осталось при царской семье всего человек пять-шесть из всей прежней свиты. Не приезжали больше пышные представители иностранных держав, не приезжали министры с докладами и важные генералы, исчезли торжественные красные лакеи — декорации остались, но огромное большинство актеров старой длинной пьесы исчезли, и странная жуткая тишина стояла теперь на большой опустевшей сцене. И непривычно много было всюду солдат — и в парке, и вокруг парка, и в самом дворце, — не тех солдат, которые так еще недавно каменели в священном ужасе и восторге при виде действительно обожаемого монарха, а солдат новых, серых, распущенных, горластых, грубых, которые дерзкими глазами подозрительно следили за каждым шагом своих узников, и когда царь, гуляя, шел туда, куда ему почему-то идти было нельзя, вчерашний раб грубо загораживал ему дорогу ржавой винтовкой и сердито говорил:
— Сюда нельзя, господин полковник!
И так недавно еще всемогущий царь, повелитель колоссальной страны, покорно повиновался. А когда кто-нибудь из царской семьи подходил к окнам в парк, караульные солдаты нарочно, насмех, начинали мочиться, а другие прямо за животики хватались: так была им смешна проделка их товарищей. Царь не сердился на серую солдатню, точно каким-то внутренним таинственным путем понимая, что сердиться на них нельзя. Но зато тем тяжелее и больнее были те удары, которые не стеснялись ему и его совершенно беззащитной семье наносить караульные офицеры. Сознавая тяжесть и даже опасность их положения в революционной, все более и более разлагающейся армии, царь был особенно мягок с ними, всегда подавал им руку, расспрашивал их о их положении и приглашал их к обеду.