Шрифт:
И странно, этой убогой роскоши их наряда, этой поддельной краски ланит публичного человека в них не чует никто! Твердо знающие, что мне нужно, — хотя я сам этого и не знаю! — публичные мужчины эти приобретают в жизни все большее и большее значение, и их становится и численно все больше и больше. И чем их становится больше, тем все более и более сереет и мелеет жизнь. Верховным законом общественного бытия становится раз кем-то таинственным утвержденный трафарет, чужой и мертвый. О, я слишком хорошо знаю старые трафареты и слишком не люблю их, чтобы бояться поражения их, но зачем эти новые трафареты, я не понимаю. Я не могу объяснить себе причины этой болезни человечества — это несомненная болезнь, — но я чувствую это недомогание наше необычайно остро…
Чем дальше я живу, тем все более и более возрастает грозная для меня сложность жизни, тем все труднее и труднее становится для меня находить в ее лабиринтах путь — эти же чародеи все понимают, все знают и уверенно ведут за собой миллионы людей! Что же это, действительно ли знание путей, или же только ужасающая тупость и еще более ужасающая наглость?..»
В это время в кокетливой квартирке Мольденке происходила одна из многочисленных и бурных сцен, которые были так обычны там и которые все более и более убеждали Германа Германовича в том, что он в выборе супруги ошибся: она своей роли в его тайной программе явно не понимала и часто мешала ему. Она упрекнула его в том, что он был слишком резок в своих выпадах против правительства, а он очень уверенно заявил, что он в бонне давно уже не нуждается и отлично знает, что надо делать. Но на этот раз ссориться долго и основательно не было времени: отлично учитывая тот эффект, который его выступление будет несомненно иметь в гнилом болоте,Герман Германович с ночным поездом уезжал сегодня же в Петербург под защиту Государственной Думы…
И едва затихла в ночной темноте пролетка извозчика, отвозившего народного избранника на вокзал, как в уютной квартирке его затрещал телефон — условно: сперва длинно, потом коротко. Нина Георгиевна, уже расчесывавшая на ночь свои прекрасные волосы, недовольно отозвалась:
— Да?
— Это что же, сударыня, ваш супруг натворил, а? — с притворной строгостью раздалось в трубке. — Так-то вы за ним смотрите? А?
— Ах, оставьте эти свои шутки, полковник! — потушенным голосом отозвалась красавица. — Уверяю вас, мне совсем не до шуток!
— Держу пари, уже удрал! — быстро засмеялось в трубке.
— Как вы догадливы!
— Не беспокойтесь: на вокзале не задержим! — басила трубка. — Скатертью дорога… Целую ваши прелестные ручки… Спокойной ночи…
— Спокойной ночи… И пожалуйста, в другой раз не телефонируйте так поздно… Вы очень… неосторожны…
— Виноват… Мы хорошо поужинали у вице… ну, и того… захотелось перекинуться с вами словечком… Я знал уже, что господин депутат на вокзале… Спокойной ночи!..
— До свидания!
И телефон, сделав свое дело, бездушно прозвонил отбой…
XVIII
КНЯЖОЙ МОНАСТЫРЬ
Евгений Иванович, видимо, несколько неосторожно коснулся своей давней раны, записав в тайной тетради своей, что чем дальше он живет, тем все труднее и труднее становится ему находить путь в лабиринтах жизни — растревоженная рана разболелась, и он затосковал. А когда он тосковал, он любил уединяться, и поэтому чаще, чем обыкновенно, он уезжал на охоту или же просто бродил по живописным окрестностям городка, в которых все дышало глубокой, часто языческой стариной. И это вот влияние живой, далекой старины как-то укрощало и смиряло душу человеческую и смягчало ее боли…
Более всего любил он бывать в старом Княжом монастыре, который стоял на крутом берегу Окши верстах в пяти от города. Много, много лет тому назад здесь стоял дремучий бор, который и тогда уже звался Серебряным, и бяше то место зело красно,как говорил летописец. И вот приснился раз болящей супруге князя Окшинского Ярослава дивный сон: явилась будто к ней Пречистая и обещала ей полное выздоровление, если она поставит во имя ее обитель в Серебряном бору над рекой. Князь Ярослав любил свою супругу и, узнав о ее вещем сне, тотчас же приступил к постройке обители тем более охотно, что и сам он был набожен и благочестив. И вот в два-три года сон княгини воплотился наяву: на высоком обрыве над серебряной Окшей поднялся храм пятиглавый и белые келий для сестер среди садов вишневых, и опоясалось все это место высокой белой зубчатой стеной с башнями стройными: не раз и не два надвигалась на окшинский край страшная туча татарская, и надо было сестер защищать от поганых. И стены храма изнутри покрылись все золотым кружевом вязи: сперва сестры записали так чудесную повесть о возникновении святой обители их и о чуде полного выздоровления благочестивой княгини, а потом так это понравилось всем, что стали они продолжать повествование свое и о жизни лесного края того вообще: о разорениях татарских, о морах и гладах великих, о знамениях небесных и о бранных подвигах и делах управления князей окшинских. И так постепенно и заплели они все стены древнего храма своего золотою нарядною вязью вплоть до самых куполов почти. И сладко запели в чутких чащах лесных колокола доброгласные, и украсились храмы иконами древними мастерства великого, и со всех концов древлего края этого потянулся туда со своими горестями и нуждами люд лесной. И лет, должно быть, с сотню спустя после основания обители обретен был на могиле благочестивой княгини образ Матушки Царицы Небесной, которая впречистой деснице своей держала точное изображение главного храма обители, что построен был во имя ее. Весть о чуде этом разнеслась по всему лесному краю с быстротой чрезвычайной, словно вот птицы небесные разнесли эту радость по всем селам и деревням, и тысячами повалил народ во святую обитель. И явлены были тогда Боголюбимой великие чудеса над землей окшинской: слепые прозревали, глухие обретали вновь слух, расслабленные бросали вдруг костыли свои, и одержимые бесами переставали кликушествовать, и все, обливаясь слезами сердечной благодарности, славили Боголюбимую… И во время великих бедствий народных — нашествие иноплеменников, брань междуусобная, мор повальный, засухи жестокие с пожарами опустошающими — народ припадал к стопам Боголюбимой с великою ревностию, и неизменно она являла ему знаки милости своей и посылала в самом скором времени избавление от угнетавших его бедствий. А потом, немного спустя, мощи благоверной княгини обретены были…
Не один век пролетел с тех пор над древлей окшинской землей, но обитель все стояла среди векового бора со своими храмами златоглавыми, белыми стенами зубчатыми и стройными, теперь поросшими мохом, травой и местами даже березками молоденькими, боевыми башнями, и пели голоса ее доброгласные в чащах лесных, и шли к ней богомольцы со всех концов земли русской: сон воплощенный жил в камне, и звуках, и молитвах, и подвигах благочестия из века в век — белый, стройный, чуть печальный русский сон на берегах тихой серебряной реки…
Евгений Иванович любил этот сон — не рассуждая любил, ибо под сводами вековых сосен этих, под пение колоколов, в мерцании неугасимыхи свечей воску ярого прежде всего рассуждать и не хотелось. Тут — он никому не говорил об этом — испытывал он часто непонятное чувство глубокого умиления, тут чувствовал он в себе старую лесную душу русскую, и было все это для него свое, родное и дорогое: что из того, что его милая тихая подвижница мать и безграмотна, и верит в наговоры лихого человека, и вообще вся живет с опозданием лет, по крайней мере, на триста, если не больше? Все же она его мать, милая, любимая…