Шрифт:
Громадным усилием напряженных рук, схватившихся за толстые канаты, отвечает толпа, и вот огромная, осклизлая балка, как какое-то чудовище, чуть приподнимается из воды.
А идет, идет, идет! —дружно, речитативом, точно под пляс, заговорил хор, притопывая в такт ногами, -
А идет, идет, идет!Балка с звонким грохотом рухнула на дно барки.
— Есть! — весело отозвались голоса. — А ну, берись, ребята! Весели хозяйское сердце!
И снова, лаская душу, льется над рекой заливистый тенор, и так как на этот раз он определенно обещает:
Нам хозяин даст на водку! —то с особенным одушевлением подхватывает хор:
Эй, дубинушка, ухнем!И снова точно пляшет дружно сотнями ног:
А пошла, пошла, пошла! А пошла, пошла, пошла!И было приятно и радостно слушать и ощущать этот веселый труд, и было приятно порадовать рабочих щедрою дачей на водку, и было приятно смотреть, как в перерыв они пили, ели, шутили, гоготали и как снова под песню и пляс полетели из воды в барку громадные, тяжелые, пахнущие смолой балки: то люди делали великое дело, то строили они Россию, хотя и не сознавали этого, и только смутно чувствовали иногда себя частью какого-то огромного потока-богатыря…
Товар был надо бы лучше, да некуда. Купцы, собравшиеся по традиции на ярмарку, смотрели на Степана Кузьмича с самой жгучей завистью — на их долю остались только пустяки, о которых и говорить было тошно. Степан Кузьмич был королем среди них и невольно гордился этим — своей ловкостью, своей силой теперь… Пошабашив поздно вечером, он ехал или в город, где, несмотря на все разочарования нынешней ярмарки, здорово кутили купчики-голубчики и где подавали им безграмотные половые и филе-сотэ а л-эстрагон. [40] и заграничные вина, а то иногда оставался ночевать и в Мамарихе.
40
Filet saut'e `a l'estragon — филе говядины, жаренное в масле с эстрагоном (фр).
— Не прикажете ли на ужин уху из стерлядки, Степан Кузьмич? — говорил Щепочкин. — Нам хозяйка вчерась такую савостожила, что чуть и котелок-то вместе с ухой не съели…
— А что ж? Валяй…
И хозяйка савостожит Степану Кузьмичу янтарную уху, и он наслаждается всеми порами души и тела, а мимо окон бегут в летнем сумраке созвездия проходящих мимо караванов, и ревут, встречаясь, пароходы, и слышится где-то в отдалении хор отдыхающих рабочих…
А утром, чуть только покажется солнышко из-за синих волжских далей, на барках уже снова слышится песня и ладное притоптыванье:
А идет, идет, идет! Да идет, идет, идет! —и когда звенела балка по дну барки, весело кричали голоса:
— Есть! Заходи, ребята…
И вот, когда раз подгулявшая компания купцов-лесников толкалась под вечер от нечего делать по пристаням, на самолетской пристани появилась вдруг что-то прифрантившаяся полиция. Худосочный пристав с рябым и туповатым лицом строго оглядывал публику и отдавал почтительным стражникам какие-то тихие распоряжения.
— Григорий Ефимович едут… — доверительно сказал он купцам, когда по розовой глади реки сверху задымил небольшой, но красивый казенный пароход под трехцветным флагом.
— Какой Григорий Ефимович? — спросил кто-то.
— Распутинов… — с неудовольствием пояснил тот. — Из Петербурга к себе на родину, в Сибирь, следуют…
— А вы почему знаете? — заинтересовались купцы.
— Телеграмма была от губернатора — на случай, если остановятся, чтобы встретить…
Но пароход под трехцветным флагом продымил мимо. Пристав был страшно разочарован. Публика с самыми разнообразными чувствами следила за исчезающим вдали пароходом. И у многих играли в головах грязные мысли. И кто-то хихикнул погано. И многие жгуче завидовали…
А на чисто вымытой палубе в мягком удобном кресле один лениво сидел человек в шелковой рубахе навыпуск и скучливо смотрел на прелестные, тихо сменявшие одна другую картины великой реки, и в глазах его было что-то тяжело-свинцовое, безвыходное, обреченное…
XXXVI
ЛЕГЕНДА
Солнце село. За неоглядным каменным морем домов догорала заря, и в мутной мгле, висевшей над Петербургом, выступили первые, еще бледные звезды. Город глухо рокотал — точно, наевшись до отвала, удовлетворенно ворчало какое-то чудовище.
Сергей Васильевич — срок высылки для него кончился, и он возвратился в Петербург — поднялся к себе на четвертый этаж, где он снимал у вдовы-немки две чистых уютных комнатки. Он умылся, смыв с себя противную, жирную городскую пыль, и сел на широкий каменный подоконник. Разноцветные громады домов уходили бесконечными рядами в белесую мглу надвигавшейся северной ночи, глухо рычал чудовище город, и где-то разухабисто ухал садовый оркестр, и трещали извозчики, и гудел трамвай. Ему было тоскливо… Он поднял глаза в небо, где в несказанной глубине горели и переливались бледные еще звезды. Он любил их и часто подолгу смотрел в эти трепещущие переливными огнями бездны.