Шрифт:
24 мая.
Поскольку завтра уезжать, отдали дань и своей исторической памяти. Для нас обоих это Вацлавская площадь, от которой (на экране телевизора, конечно) мы не отрывали глаз в конце ноября 1989 года. Как с каждым днем там собиралось все больше и больше людей, уже ничего не боявшихся, свободных, как захлебывался диктор: «На площади уже тридцать, нет, сорок тысяч, ближайшие улицы также полны народом… Люди скандируют — Хавел, на град!» И мы с Вадиком кричали: «Хавел — на град!» А уж когда 22 ноября Хавел с балкона отеля «Европа» объявил об отставке правительства Гусака…
И вот мы на этой площади. Вот и знаменитый балкон. Подошли к конной статуе святого Вацлава — у ее подножья в январе 1969 года сожгли себя Ян Палах и Заяц. Но нет ни монумента, ни памятной доски. Странно. Бывает, правда, что памятные доски устанавливают на домах, где жили герои, а не на местах их гибели. Возможно, это так, но мы (и не мы одни, еще какая-то пара немцев) положили свои цветы на брусчатую мостовую, на то место (оно обведено каменным барьерчиком), где сгорели эти мальчики.
Цветочник, продавший цветы нам и немецкой паре, улыбнулся, сказал: «И русских тоже много приходит». Дай-то бог.
1996 год. Июль. Поезд Москва — Харьков.
Станция Казачья Лопань.
Вот они, плоды «незалежности». Два часа стоим на станции Казачья Лопань, потому что это теперь государственная граница с Украиной. А до этого два часа стояли на российской — в Белгороде. Вот за что голосовала моя «межпуха»! До Харькова теперь добраться из Москвы труднее, чем до Лондона. Русские — и таможенники, и пограничники — уже были. На мой «загранпаспорт» посмотрели с уважением, у других же требовали регистрационные листки. Не у всех были. Грубость, свары… А только что вошли жовто-блакитные. Те же проверки, на том же русском. За ними — таможенники. Да, вопрос занятости населения в этой Лопани, видимо, решен. Хотя… смотришь в окно и видишь бродящих вдоль вагонов плохо одетых, усталых, понурых людей, как-то безнадежно протягивающих к окнам поезда (а выйти нельзя — граница!!) фаянсовые сервизы (тут фарфоровый завод, видимо, натуральная оплата) в старых кошелках, пакеты конфет (есть конфетная фабрика), а некоторые, более находчивые, — деревянные дощечки на палках, на которых ловко упакованы раки и бутылка пива, даже бумажный стаканчик вложен. Бедные! У какого-то особенно жалкого паренька я, изогнувшись через стекло, купила конфеты, а чем платить? Гривнами? У меня нет. Он закричал: рублями, рублями! Бросила прямо через окно пятьдесят рублей. Он все выворачивал карманы, показывал, что сдачи нет. Украина, житница Европы… О боже! Как Вадик говорит: и надо же было так постараться, чтобы всего за семьдесят лет довести богатейшую страну до подзаборного нищенства! Уж очень старались.
У меня с собой много книг — «товарное количество». Могут как к спекулянтке придраться. Но книги мои — две пачки «Легенд», пачка «В плену времени» (О. Ивинская), пачка «Поэт в катастрофе» (Вадика), две пачки сборников его стихов, вышедших в «Синтаксисе» в Париже (но мы же после перестройки!). Ведь он — гордость Харькова, как и Чичибабин, поэтому, как я ни страшусь обрушить на мирных харьковчан (Лора предупреждала: «Придут лучшие люди Харькова! Самые известные врачи!») сюрреалистическую лавину, все же, надеясь на такую мной любимую теплую еврейскую атмосферу предстоящего вечера (а вдруг кто-то скажет, как в анекдоте: «Ведь он же вылитая тетя Роза!»), решила раздарить и «Прочь от холма», и «Поименное» желающим. В конце концов, Харьков — родина украинского авангарда, да и Хлебников сюда любил заезжать.
Нет, на книги не обратили внимания. «Валюта есть? Наркотики есть?» Как будто кто-нибудь скажет: «Да, есть, вот возьмите, пожалуйста».
На перроне набрасываются мужики-носильщики, предлагают за гроши свои «тачки» — машины. Видимо, страшная безработица. Но меня встречают нарядная Лора, Витя и Люба с маленьким Сашей — худенький, большеглазый, суровый. Зажал в крохотной лапке купленный Любой букет. Я, наслышанная уже о его строптивом характере, сразу же льстиво говорю: «А я привезла тебе из Парижа машину». Он без улыбки: «Покажи». Но вокруг толкаются, и мы быстро идем к Витиной машине и едем домой. Дома мрачный Миша, от былой перестроечной эйфории не осталось и следа — клянет все на чем свет стоит: и Кучму, и «незалежность», и жуликов из украинского правительства. «Слышала о Лазаренко? Не миллионы — миллиарды упер, теперь в США окопался… Такая у нас демократия…» Лора пытается прервать: «Хватит, Миша, пусть Ира про Париж расскажет, надоел с Лазаренко». Но оно и правда невесело. Институт, где они работали (проектный), развалился, Лора подрабатывает на кошерной кухне в «Хэседе» (двадцать долларов в месяц!), Люба печет какие-то пирожки на продажу, Вите время от времени подбрасывают работу (компьютерный набор) в издательстве «Фолио», Миша уже подумывает, не пойти ли на Благовещенский базар продавать старые утюги и фронтовые медали… Лора, кроме того, печет замечательные торты и дает о них объявления в газету. И все, кто может, бегут из Харькова. Вот и Михаил Ананьич уезжает к дочери в Штаты. Господи, кто же тогда придет на мой «вечер»?
Но надо иметь такого менеджера, как Лора. Пол-Харькова уже оповещено, у Лоры длинные списки приглашенных «счастливцев», книг на всех не хватит. Да и стульев — помещение в этой библиотеке маленькое, поэтому планируем второй — в «Хэседе», и третий, — может быть, в доме-музее Чичибабина. Правда, Лиля Чичибабина смущенно сказала (о поэзии Вадика): «Ирочка, это ведь совсем не наша эстетика». Телефон беспрерывно звонит, Миша кричит из своей комнаты: «Устроили тут Смольный!»
«Украинизация». «Украина — не Россия», как назвал свою книгу Кучма. У Кости учебник по древней истории называется «История старого свиту», наполовину по-русски, наполовину по-украински. По «телебаченью» всего одна русская программа. По другим — гопаки и «веселки». Но это ведь Харьков — русско-еврейский город! Интеллигентные русофилы собираются в «Круг» — так называется общество «любителей российской словесности», которым руководит Ира Слета, дочь Лориного друга, они все тоже завтра придут.
В библиотеку им. Станиславского (почему Станиславский, никогда в Харькове не был!) шли задними дворами, через улицы, похожие на пустыри, какие-то тропы в ковыле… А в библиотеке милые дамы суетятся — здесь еще получают русские газеты и журналы, так что читающей публики немало. Зал забит, даже в дверях «щемятся». Миша страшно волновался за меня, хотя и отпускал свои милые украинские шуточки — это он умеет. Когда я проходила в зал, ко мне подошел интеллигентный пожилой человек, сказал, что он — для себя — переводит Пастернака на украинский и хотел бы прочесть «Август». Разумеется, это будет очень уместно. Я сказала, что представлю его.
Сначала я прочитала свой текст (предисловие к сборнику маминых стихов «Земли раскрытое окно»), он короткий, трогательный — о трех «эгериях», трех музах Б.Л., о том, как менялся поэтический строй его лирики и как бы «в ответ» (а не наоборот — смотри гениальное пушкинское: «В душе настало пробужденье, и вот опять явилась ты…») появлялась в его жизни женщина, «модель, к которой надо приблизиться, совершенствуясь и отбирая». («Всегда в основе — жизненное переживание, а не поэтическая приблизительность».) Елена Виноград — «Сестра моя жизнь» (прочла из «Разрыва»), Зинаида Николаевна (прочла из «Второго рождения»). Мама (любовь запретная и жертвенная, последняя — прочла «Свидание»), Стихи читала, конечно, на память, страшно хлопали, особенно после «Свидания». Потом прочла два маминых стихотворения, поставили кассету с записью ее голоса. Харьков — город технической интеллигенции, так что проблем с магнитофоном не было, прослушали два раза. И, наконец, я сказала, что хочу прослушать по-украински «Август», сейчас нам переводчик прочтет… И вдруг — весь зал на дыбы! «Не нужно нам этого украинского!.. Хватит! Некуда деваться!» Было очень неприятно.