Шрифт:
— А почему вы здесь, а не он сам? Почему он не желает с нами разговаривать?
— Да, — ответила я, — ему трудно с вами разговаривать, а на все ваши вопросы могу ответить я.
И тут я повторила примерно то, о чем перед началом заседания рассказала Суркову.
В ходе рассказа меня все чаще и грубее прерывали. Когда я, обращаясь к Суркову, сказала: «Вот здесь сидит редактор романа Старостин…» — «Какого еще романа, — заорал Сурков, — ваш роман с Гослитиздатом я разрушу».
— Если вы не дадите мне говорить, то мне здесь делать нечего, — сказала я.
— Вам вообще здесь делать нечего, — почему-то больше всех кипятился Катаев, — вы кого представительствуете — поэта или предателя, или вам безразлично, что он предатель своей родины?
Говорить стало невозможно — я села на свое место.
Было сказано, что хочет выступить редактор романа «Доктор Живаго» Анатолий Васильевич Старостин.
— Удивительное дело, — сказал при этих словах Катаев, — отыскался какой-то редактор; разве это еще можно и редактировать?
— Я мог бы вам сказать, — негромко и спокойно говорил Анатолий Васильевич, — что получил в руки совершенное произведение искусства, которое может прозвучать апофеозом русскому народу. Вы же сделали из него повод для травли…
Я не запомнила буквально текст выступления А.В., но, ретроспективно вспоминая о нем, вижу его смысл в следующем.
Борис Леонидович не считал готовый вариант окончательным и не склонен был держаться за резкие высказывания, в нем содержащиеся. Он готов был принять редактуру Анатолия Васильевича. Правда, при этом Б.Л. говорил: «Вычеркивайте, но чтобы я этого не знал и в этом не участвовал. И никаких „мостиков“ не перебрасывайте, ничего не добавляйте». Но вот этого-то и не позволили сделать литературные руководители Союза, несмотря даже на явное поощрение со стороны отдела культуры ЦК партии. Вместо того чтобы привлечь художника на свою сторону, его оттолкнули, ему не дали исправить то, что можно было исправить. Своими политическими обвинениями Пастернака, носящими самый отвратительный булгаринский характер, Сурков обманул всех, выпихнул за рубеж роман и вызвал травлю великого русского поэта. <…>
Наконец Сурков заявил, что на секретариате обсуждаются вопросы жизни Союза писателей и присутствие посторонних нежелательно. Разумеется, мне не оставалось ничего иного, как пойти к выходу. Сказав, что и он посторонний, вслед за мной пошел Анатолий Васильевич…
Под впечатлением этого безобразного заседания А. В. написал и передал через меня Борису Леонидовичу стихотворение:
Собрались толпою лиходеи, Гнусное устроив торжество, Чтоб унизить рыцаря идеи, Чтобы имя запятнать его. Брешут, упиваясь красноречьем, Лютой злобой налились глаза — Как посмел ты вечной лжи перечить, Слово неподкупное сказать… Как посмел ты написать такое, Что, когда от них исчезнет след, Тысячи взволнованной толпою Припадут к ногам твоим, поэт! И не понимают негодяи, Что не прыгнуть выше головы И, хотя еще бесятся, лая, Все они давно уже мертвы!— Ты права, на эти собрания мне ходить не нужно, — сказал Боря в ответ на мой рассказ.
Вскоре, тринадцатого сентября пятьдесят восьмого года, состоялся вечер итальянских поэтов (кажется, в Политехническом музее). Отвечая на записку, в которой спрашивалось о том, почему Пастернак не присутствует на вечере, председатель Сурков объяснил, что Пастернак написал антисоветский роман, против сердца русской революции, и отдал его для опубликования за границу.
Это было первое публичное обвинение против Б.Л., выдвинутое пока еще в устной форме.
<…> Двадцать третьего октября Шведская академия словесности и языковедения присудила Нобелевскую премию по литературе пятьдесят восьмого года Б. Л. Пастернаку «за значительный вклад в современную лирику и за продолжение великих традиций русских прозаиков».
В этот же день Б.Л. послал постоянному секретарю Шведской академии Андерсу Эстерлингу телеграмму: «Бесконечно благодарен, тронут, горд, удивлен, смущен».
На дачу нахлынули иностранные корреспонденты. Вот улыбающийся Б.Л. читает телеграмму о присуждении ему премии; вот он смущенно стоит с поднятым бокалом, отвечая на поздравления К. И. Чуковского, его внучки, Нины Табидзе… А на следующем снимке, через каких-нибудь двадцать минут, Б.Л. сидит за тем же столом в окружении тех же людей, но боже мой, до чего же у него подавленный вид, грустные глаза, опущенные уголки губ! Дело в том, что за эти двадцать минут приходил Федин и, не поздравив его, сказал, что во избежание серьезных неприятностей от премии и от романа Б.Л. должен «добровольно» отказаться.
Б.Л. пришел в нашу комнату в Переделкине возбужденный, удивленный:
— Да, Лелюша, представь себе, я получил эту премию, и вот сейчас я хочу с тобой только посоветоваться; оказывается, меня ждет там Федин, и Поликарпов, кажется, приехал к нему. Как ты думаешь, можно ли сказать, что я отказываюсь от романа?
Так странно прозвучал этот «отказ от романа»!
Он долго говорил, сам себе что-то доказывал, рассказывал о своей благодарственной телеграмме в Стокгольм и ушел по дороге к «большой даче».
Вечером позвонил в Москву Ире.
А в субботу, двадцать пятого октября, началось…
Более двух полос субботней «Литературки» заняла травля Б.Л.: большая редакционная статья плюс «письмо членов редколлегии…».
«…Житие злобного обывателя… откровенно ненавидит русский народ… мелкое, никчемное, подленькое рукоделие, злобствующий литературный сноб…»
В тот же день собралась «стихийная» демонстрация против Б.Л. Стихия эта готовилась очень тщательно и под большим нажимом руководства Литинститута. Директор заявил, что отношение к Пастернаку будет лакмусовой бумажкой для проверки каждого из студентов. Требовалось пойти на демонстрацию и подписать письмо в «Литературку» против Пастернака. <…>