Шрифт:
Но было нечто еще более забавное. Мы еще с Петербурга были хорошо знакомы с профессором М.И. Ростовцевым. Помню, что я был на диспуте М.М. Хвостова, моего товарища по историческому факультету, который потом получил кафедру где-то в Казани. Ростовцев был оппонентом на этом диспуте. Я не раз встречал его в Петербурге и потом в Париже, уже в эмиграции. Он занимался раскопками в Сирии и, когда проезжал через Париж, всегда с нами видался. Он писал о своих раскопках статьи, читал лекции и выпустил книгу «О древнем мире», которую я приобрел и прочел. Как-то раз мы условились вместе позавтракать, и я за ним зашел в гостиницу. Он попросил меня несколько минут подождать, чтобы окончить письмо, а пока, чтобы я не скучал, дал мне посмотреть свое последнее сочинение, изданное в Америке и иллюстрированное. Это оказалась та самая книга, которая уже была у меня. Я ему об этом сказал. Он удивился, что я читал его книгу. Тогда я ему пояснил, что тоже был когда-то историком, и даже имел печатный труд по истории Греции. Он удивленно спросил, о чем я писал, и, когда узнал мою тему, был очень обрадован; оказалось, что статьи моей он не читал, прочел о ней только в книге Бузескула; заинтересовавшись ею, запросил Бузескула, кто ее автор, где и под каким заглавием она была напечатана. Тот ответил, что не имеет понятия, что он получил когда-то авторский оттиск, но ничего больше об авторе ее не слышал. Он не подозревал, что им мог быть я, знакомый ему адвокат и член Государственной думы. За завтраком он стал расспрашивать меня о моей статье и о некоторых деталях моей гипотезы, которые, к счастью, я сам еще не вполне позабыл и мог его удовлетворить. Он стал настаивать, чтобы эту статью перевести и напечатать, так как по-русски ее никто не читал, а она и сейчас интереса не утратила. Я сделал попытку достать «Ученые записки» Университета в одном из прежних русских университетов, которые остались в Европе, то есть в Варшавском и Дерптском. Я туда писал, но этих «Ученых записок» там не оказалось. Разными фокусами мне удалось получить один экземпляр из Москвы; я послал его Ростовцеву в Америку. Он оттуда мне написал, что работу необходимо перевести, но в том виде, как она написана, то есть как ученическая работа на заданную тему, она не годится. Одновременно он прислал список книг и статей, которые с тех пор появились о том же вопросе и на которые теперь необходимо будет сразу ответить. За это я браться не захотел, и моя ученая карьера на этом и окончилась.
Из новых товарищей по научным работам я особенно запомнил двоих: Гершензона и Вормса. Многочисленные работы Гершензона, главным образом по истории русского общества, создали ему в нашей литературе такое прочное имя, что я едва ли к нему могу что-либо прибавить. Про него острил Н.А. Хомяков: один только и остался в России славянофил, да и тот еврей. Блестящий стилист, плодовитый писатель, он был косноязычен и не умел двух слов связать устно; был тонкий эстет, но с карикатурною семитической внешностью. После окончания Университета я из виду его почти потерял; политикой он не занимался, да его взгляды на нее были очень примитивны; он мне когда-то внушал, что лучшее дело, которому можно было бы себя посвятить, – это стать «земским начальником», на этом посту можно всего больше быть полезным народу. В последний раз я его увидел, когда в Москве читал публичную лекцию в первую годовщину смерти Толстого, под заглавием: «Толстой как общественный деятель». Мы могли только мельком обменяться словами; дороги наши тогда разошлись: я уже был тогда адвокатом и членом Государственной думы, а он великолепным писателем и историком.
Другой мой товарищ той же эпохи был Альфонс Эрнестович Вормс; мы познакомились с ним на том же семинарии Виноградова. Потом мы с ним очень дружили; он подолгу живал в моем имении. В отличие от нас, которые в деревне ходили в русских рубашках, он был всегда в крахмальной сорочке и галстуке, с видом настоящего европейца. Был превосходным юристом: помогал разрабатывать сложные вопросы, принимал участие в составлении классических трудов – по русскому и советскому праву. Он остался в России, когда я навсегда уехал в Париж. Первое время мы с ним еще переписывались: он не терял надежды на эволюцию советской власти, а в письмах ко мне сравнивал события Советской России с историческими датами – 6 августа, 17 октября и другими. Но увидеть его больше мне уже не пришлось. Без его помощи я никогда не мог бы стать так скоро юристом. В заключение хочу привести шуточное стихотворение Гершензона, в его частном письме ко мне, где он говорит и обо мне, и о Вормсе. Оно осталось в моей памяти; никогда нигде напечатано не было, и я хочу для литературы его сохранить; в этой небрежной шутке весь Гершензон, как мастер стиля и знаток литературы. Происхождение этого письма таково. По окончании факультета Гершензон на год уехал в Италию, по поручению «Русских ведомостей», куда и посылал свои статьи об Италии. Когда он вернулся в Москву, я дома его не застал и ему написал, приглашая ко мне приехать в имение. Описывая дорогу туда, я сказал, что с одного определенного места «всякий дурак укажет, как нас найти». Сам Гершензон жил тогда в меблированных комнатах, которые назывались «Америка», в комнате без номера, между 23-й и 24-й комнатами. Он на это письмо и отвечал мне стихами. Привожу их на память:
Муж, умудренный наукой, светило двух факультетов,Прозой иль скверною рифмой коснуться тебя не дерзая,Слогом высоким Гомера, гекзаметром в древности славнымРечь с тобою веду. Внимай снисходительным ухом.Третьего дня получил я посланье твое городское,Но в презренных заботах (наем и устройство квартиры)Дни по часам протекли и Лета их трупы пожрала.Снова сей стих перечти – красою Елене подобный.Мудростью – сыну Лаерта и силой Палееву сыну.Только теперь, свободясь, спешу благодарным ответом.Ибо тебе приказало любезное сердце вторичноМне предложить развлеченье и отдых под сельскою кровлей.Замысел друга достойный; но, может быть, скукой снедаем,Ждешь ты рассказов про Тибр многоводный и городВечным зовомый и вместе дитя и владыка столетий?Знай же, что если приеду, с утра и до вечера будуНад корректурой сидеть, зане обречен я судьбоюГранки стоверстные править, доколе пшеницей питаюсь.Если же чужд ты корысти и движим лишь дружеским чувством,Рад буду я посетить чертог твой, сияющий златом,Тот, что, как пишешь ты, можетВсякий дурак указать; найти его, значит, не трудно.Щедры державные боги на глупость сынам человека.Вижу, что был ты в Москве; быть может, и снова заедешь.В мирную келью зайди меж двадцать четвертым и третьимНумером пустыни сей, Америки имя носящей.Там поседелого мужа обрящешь меж кипами гранок,Рад который пожать будет десницу твою.Какова цензура последнего стиха! Оцените! Происшествие. Сейчас зашел ко мне Вормс; он сбрил бороду. Это стоит стихов. Подражание Шекспиру.
Восплачьте все, кому судьбой даноНосить штаны (знак варварства у древних).Тот, кто в очках, пусть разобьет очки,Кто без очков, пусть даст своим глазамИстечь до дна кровавыми слезами.Свершилось. Вормс сбрил бороду. КогдаИ с бородой он побеждал мгновенноСердца и нежных дев и молодиц,То что же может быть, когда теперьОн стал и свеж и юн,И новою блистает красотою.Вормс осажден (не город), а Альфонс.В связи с этим семинарием Виноградова, который чуть было из меня не сделал ученого, припоминаю другой случай, уже для курьеза, как иллюстрацию изречения: habent sua fata libelli. [51]
На семинарии по Средним векам Виноградов задал мне реферат о Вертинском Картуларии, то есть сборнике грамот, пожалованных этому монастырю по разным поводам. Было поучительно по ним следить, как вращалось колесо общественной жизни и ее интересов. В том же сборнике была полная опись монастырских владений, эксплуатируемых на разных условиях – рабским трудом, половниками и арендаторами.
51
Книги имеют свою судьбу (лат.).
Опись была довольно суха, переполнена одними цифрами; но мне при изучении ее удалось в них подметить одну особенность, которую объяснить я не мог, а все подробности которой теперь уже забыл. Была какая-то постоянная величина в отношении мужского и женского персонала на этих владениях. Объяснить себе этого постоянства я не умел, но и допустить в этом случайность не решался. Мы устроили предварительное совещание – я, Вормс, Гершензон, Гольденвейзер и другие специалисты этого семинария. Так как никто ничего не придумал, то решили считать это случайностью. В написанном мной реферате я заключал, что объяснения этого постоянства дать не могу, но случайность считаю невероятной. Виноградов объяснения тоже не видел, но согласился, что в некоторых случаях исследователь должен сказать – non liquet, [52] но самый факт все же отметить и подчеркнуть. Так я и сделал. Но «курьез» этой работы в том заключался, что когда через несколько лет я стал сдавать экстерном экзамены на юридическом факультете, то, не имея времени для написания нового сочинения, я этот исторический реферат решил представить в Испытательную юридическую комиссию. Было неясно только, по какой дисциплине права его можно было пустить? Мы зондировали нескольких профессоров, изменяя соответственно их специальности и заглавие сочинения. Наконец его принял Гамбаров, по гражданскому праву. Вормс для него придумал заглавие: «Влияние зависимого держания земли на гражданскую правоспособность на исходе Каролингского периода». В таком виде сочинение не только было принято, но и удостоилось со стороны Гамбарова очень лестного отзыва.
52
Неясно (лат.).
Чтобы упомянуть мое последнее похождение на историческом поприще, добавлю, что Виноградов затеял издать под своей редакцией сборник статей своих учеников под общим заглавием: «Книга для чтения по истории Средних веков». Сборник был представлен на премию Петра Великого и ее получил. Всех сотрудников я не помню, только Гершензона и его прекрасную статью о Петрарке и М.Н. Покровского, будущего министра народного просвещения в Советской России, об исламе. Мне была задана статья о завоевании Англии норманнами. Я ее теперь плохо помню. Знаю только, что все мое сочувствие было на стороне побежденного Гарольда, а не победителя Вильгельма, который свое завоевание начал с обмана и кончил зверским истреблением побежденных на севере Англии. А между тем для самой Англии завоевание ее оказалось шагом вперед. И я заключал меланхолическим размышлением: «О Гарольде, его героизме, его смерти за правое дело забыли, а в злодее Вильгельме английский народ чтит одного из великих своих королей. Таков суд истории».