Шрифт:
А Женин уходящий в сторону взгляд? Словно тому неловко за Колю. Может, и почудилось, а может… Смирный и застенчивый Славутский в вопросах совести всегда чуток, будто магнитная стрелка. Может, и не скажет ничего, а в глазах читается: «Это нехорошо…»
Значит, появилась в их дружбе трещинка? Пускай самая незаметная, а все-таки…
Коля затолкал пистолет за поясок и стал одеваться.
Фрол жил в двух сотнях шагов от Колиного дома, в косой приземистой хате под ярко-рыжей черепицей. Когда Коля подошел, он таскал на сколоченных из трех досок санках закутанную сестренку. Покосился, сказал неловко:
— Вот катаю, пока зима. А то не сегодня завтра все потает… — Санки скребли полозьями то по слежавшейся полоске снега у ракушечной изгороди, то по мерзлой земле.
— Фрол, держи… — Коля рукоятью вперед протянул пистолет.
Фрол уронил веревку, сдвинул на затылок суконную шапку.
— Это… с каких щей?
— Ну, с таких… Все равно он твой. А не мой… Я же чувствую… И тетя Таня не позволяет.
Фрол привычно щелкнул по губе.
— Это ваше с тетушкой дело. Я-то при чем? Что утеряно в спору, то обратно не беру. Может, в Петербурге не так, а у нас это не по закону…
— Да оставь ты Петербург, — с досадой сказал Коля. — Я потому и отдаю… что спор был неправильный. Вот как раз не по закону. Я же заранее знал, что ты проспоришь. Все подготовил. Не было никакого риска.
— Ну, это всегда так и бывает, — усмехнулся Фрол. — Помню, мне Адам говорил: если двое бьются об заклад, один всегда дурак, а другой подлец…
— Значит, я подлец?!
Фрол вдруг сильно смутился.
— Я же не про тебя… Просто поговорка такая. Ну… в ней все же есть кой-какая правда.
— А я не хочу такую правду! Вот и забирай!
Фрол сильно помотал головой на тонкой шее. Шапка еще сильнее съехала назад, желтые волоски заискрились на солнце.
— Не возьму. У меня тоже свое понятие есть, хотя и не дворянин.
— Дурак ты, — чуть не со слезой сказал Коля. — При чем тут «дворянин», не «дворянин»! Я же с тобой по-хорошему…
— Ну… и я по-хорошему. Ты старался, спор выиграл, значит, пистоль твой.
— Мой?
— А чей же!
— Точно мой?
— Само собой! Что желаешь, то и делай с ним. Выброси, если охота.
— Я выбрасывать не буду, — с удовольствием сказал Коля. — Я тебе его дарю. А от подарков отказываться нельзя. Это ведь тоже не по закону!
Он распахнул на Фроле тужурку, сунул пистолет стволом во внутренний карман. А в наружные карманы погрузил порох, кремень и пули. Фрол стоял, растерянно растопырив руки. Закутанная в клетчатую шаль сестренка на санках молча хлопала глазами.
— Вот так, — сказал наконец Коля. И с великим облегчением зашагал прочь.
— Коль… — сказал ему вслед Фрол.
— Чего? — Коля оглянулся.
— Ты это… не злись, что я иногда говорю «Николя»… И вообще… Я не со зла, просто у меня язык такой… шершавый.
— Да ладно, я знаю…
…В этой истории с пистолетом осталось досказать немногое.
По законам литературы, если в повествовании появляется пистолет, он должен обязательно выстрелить. Причем не просто так, а в какой-то решительный момент. Это и случилось. Только долгое время спустя.
Почти через сорок лет после рассказанных событий, в ноябре 1905 года в Северной бухте, напротив подпорной стенки Приморского бульвара, что разбит был на месте развалин Николаевской батареи, горел восставший крейсер «Очаков». Горел и светился раскаленным металлом. Его, почти лишенного брони, расстреливали по приказу адмирала Чухнина береговые батареи. Командир восстания лейтенант Петр Петрович Шмидт скомандовал, чтобы все покинули корабль. А потом и сам с мальчишкой-сыном бросился в ледяную воду. Скоро Петра Петровича и четырнадцатилетнего Женю подобрали на миноносец 270, но тот почти сразу начал тонуть от тяжелого огня с «Ростислава». Шмидт и Женя опять оказались в воде. Они были подобраны и арестованы верными царю офицерами, доставлены на «Ростислав» и брошены в трюм.
А матросы с «Очакова» плыли к берегу, к бульвару.
— Братцы, пощадите! — слышались из воды крики.
А «братцы» в солдатских шинелях и бескозырках с кокардами шеренгой стояли у гранитного среза и равномерно давали один залп за другим. Из длинных стволов выскакивали оранжевые огоньки и мгновенно отражались на граненых штыках мосинских трехлинеек. Стрельбой командовал усатый офицер в длинной шинели и фуражке с очень блестящим козырьком.
— Огонь, сволочи! Огонь! — кричал он сиплым бабьим голосом и перед каждым залпом взмахивал зеркальным сабельным клинком.
На склонах Городского холма, на ступенях Матросского бульвара, у памятника Казарскому черной массой толпился народ. Слышались крики и плач.
— Изверги! Палачи! О Боге забыли!..
Кое-кто пытался прорваться на берег, но оцепление из солдат и полиции было несокрушимым.
И все же через это оцепление как-то прошел сутулый седоусый человек в потертой флотской тужурке. Он был без фуражки, блики искрились на его рыжеватых коротких волосах. Это был известный многим мастер адмиралтейского завода по фамилии Буденко. Он шагал по пустому пространству между оцеплением и стреляющей шеренгой. Широко шагал, но спокойно. Сухие листья платанов похрустывали под ногами.