Шрифт:
Камера, в которую меня ввели была примерно 2'3. Вплотную к стене стояли двухэтажные нары, через пол метра от них вторые такие же и между ними и наружной стеной оставалось еще сантиметров 40. Изголовья нар упирались в боковую стену, а между изножьями их и еще одной боковой стеной было свободное пространство шириной где-то метр двадцать, простирающееся от входной двери до туалета в углу. Когда меня ввели, в камере было 4 человека - по числу мест на нарах. (В дальнейшем в нее набивали по 10 и более зэков, так что не только не хватало места лежать, хотя бы на полу но и сидеть). Единственное маленькое окошко под потолком было зарешеченным и не открывалось. Дверь же, хоть и была лишь до половины сплошная железная, а выше забрана прутьями, но выходила, как сказано в маленький тембурок, а он закрывался сплошной дверью. Так что почему мы не задыхались совсем, мне до сих пор не ясно, но дышалось там не без труда.
Была уже ночь, когда меня ввели в камеру. Мне бросили матрац и предположили расположиться где хочу. Я выбрал проход между вторым рядом нар и наружной стеной, кинул туда матрац, упал на него и измученный пережитиями и волнениями дня довольно быстро уснул. Через какое-то время я проснулся оттого, что кто-то тряс меня за плечо. Это был парень с ближайших нар. Тоном повелительно-пренебрежительным он сказал мне, что я храплю, мешаю ему спать и чтобы я не смел этого делать. Погруженный в свои переживания я не думал о том, как отреагировать на хамский тон и о возможных последствиях моей реакции. Я хотел только, чтобы меня не беспокоили и не мешали спать. Я извинился, сказал, что постараюсь не храпеть и снова заснул. Через некоторое время он снова разбудил меня и история повторилась. На третий раз я ответил что-то резкое. И на этот раз я не обдумывал ответа. Это по прежнему была реакция организма жаждущего покоя. Но на сей раз результат был положительным и я мирно доспал до утра.
Однако последствия этой ночной истории все же были. Ночью этот парень не разглядел меня, точно также как я его. Как это принято в тюрьме при контакте с новым незнакомым человеком, он демонстрировал свою «крутизну».Наткнувшись на резкий отпор, он отступил, но лишь для того, чтобы в свете дня оценить соотношение сил и решить, что ему делать. Этот свет высветил ему в моем лице фраера, т. е. не уголовника, к тому же интеллигента. Правда, я превосходил моего противника в росте и весе, но в уголовном мире принята аксиома: любой уголовник должен победить любого фраера. К тому же Нуха, как звали его, несмотря на свой юный возраст - 19 лет, был уже восходящей звездой уголовного мира, пусть не всеизраильского, а местного рамльского, и за его спиной уже волочился шлейф «славных дел». Авторитет и слава обязывают и в уголовном мире они обязывают гораздо больше чем в обычном. Подозревая, что наш ночной разговор мог быть услышан сокамерниками, Нуха хотел "смыть позор» и стал «искать» меня. Я, однако, погруженный в себя, о ночном разговоре на другое утро забыл, а Нухины придирки не проникали в мое сознание и я реагировал на них вяло и неагрессивно, но и без требуемого Нухе страха, трепета и самоуничижения. Наконец, еще через день Нухе все таки удалось заставить меня выглянуть из своей скорлупы, но все еще, как бы не совсем проснувшимся. Не слишком соображая что я говорю, я бросил ему «маньяка». Маньяк на израильском сленге, не только уголовном, но и всенародном, понятном каждому израильтянину, означает педераст. Не буду вдаваться в этимологические исследования, почему во всем мире «маньяк» это человек, одержимый какой либо манией, а в Израиле - это педераст, но это так. И я, конечно, знал это, хотя решительно не вкладывал в свои слова этого израильского смысла. Помимо общей моей заторможенности срабатывал на заднем плане российско матерный культурный фон. В русском языке ведь употребляя, скажем «… твою мать», ни говорящий, ни слушающий, решительно не имеют в виду исходного смысла этих слов. Но ивритский матерный сленг гораздо моложе русского и соответствующие слова там далеко еще не успели так отпрепарироваться от их первоначального смысла, чтобы ими можно было пересыпать свою речь в качестве украшения, как петрушкой жаренного поросенка. Был, например, случай, когда в телевизионных дебатах один член парламента обозвал другого маньяком, так весь Израиль шумел по этому поводу целый месяц, а журналистская братия просто на уши становилась изгаляясь и изощряясь в изысканиях, употреблено ли было это слово в общеевропейском или сугубо израильском смысле. В тюрьме же это самое страшное оскорбление. Поэтому Нуха дернулся как от удара, побледнел и сказал мне голосом ровным, но за которым ощущалась могила: «Ты знаешь, что ты мне сказал, и что в тюрьме за такие слова делают?» Я все еще погруженный в себя, не врубаясь в ситуацию, ответил: «А что, ты собираешься со мной драться?» Это вовсе не было с моей стороны вызовом на бой, демонстрацией презрения к противнику и т. п. Я просто ляпал что-то, думая все еще о другом. Но совсем не так воспринимала мои слова камера, которая, оказывается, давно и пристально следила за развитием конфликта. Когда я произнес эти слова, я вдруг услышал за своей спиной негромкий, но дружный и иронический смех, эдакое хе-хе-хе. И когда обернулся, увидел что ирония относится явно не ко мне, а к Нухе. В мою пользу сработало мое неведение и погруженность в себя. Вообще то неведение и заторможенность и в обычной жизни мало способствуют успеху, в тюрьме - тем более и мне в дальнейшем еще ой как много пришлось платить за незнание и непонимание тюремной жизни и психологии ее людей. Но бывает, что именно неведение проносит человека невредимым меж тех опасностей, сквозь которые ни за что бы не продраться ему, знай он о них и рассчитывай свои действия. Моя заторможенность, мое несоображение, чего я верзу и к чему это может привести, воспринимались камерой как холодное бретерство, крутизна высшего класса.
Наконец, в мою пользу сработала еще одна случайность. На следующий день после моего вселения, к нам в камеру водворили еще одного зэка, который был свидетелем моей драки. Он узнал меня и о начал эмоционально делиться с сокамерниками впечатлениями о том, как там на одного напали, как он крутился на месте с тем, что висел у него сзади на локтях, защищаясь его телом от грозящего удара ножом, как в последний момент, когда казалось уже не уйти, он умудрился все же достать пистолет и выстрелить. До сих пор я не слишком вслушивался о чем они говорили. Но его слова попали, в резонанс моим мыслям, и я тут же отреагировал, сказал, что к сожалению это именно я тот, кто стрелял, что я не хотел попасть, что я этим ужасно мучаюсь. Вся эта совестливая часть моей речи пролетела начисто мимо ушей аудитории. Ее эти проблемы мало волновали, кроме того это просто азбучная истина для тюремной публики, что каждый свежепосаженный громко клянется, что его посадили ни за что, что это не он, ну и уж в крайнем случае он этого не хотел. (Потом уже в своей проверенной среде он расскажет не только как было, но и еще наврет с три короба, преувеличивая деяние.) Так что мои сожаления, а тем более сама история воспринимались публикой как свидетельство того что я не такой уж фраер, а может и вообще не фраер. Тем более, что я не местный, а из России, а кто его знает, как там выглядят крутые. Мои необдуманные ответы Нухе лишь укрепляли их в этой мысли.
Уголовники - великолепные психологи и интуитивисты. Сам хищный их образ жизни вырабатывает в них это. Кстати, эти их качества, помимо знания всяких нечестных приемов, хитрости и коварства, дают им то преимущество в драке, которое и породило среди них вышеупомянутую аксиому. Они умеют психологически подавить, запугать противника, или, наоборот вывести его из равновесия, заставить проявить неосторожность. Но в ситуации, когда камера была за меня, психологическое преимуществщ Нухи сводилось на нет. И Нуха, как уголовник уже опытный, мгновенно на это отреагировал. Нет, он, конечно, не поджал хвост, этого он себе не мог позволить, но изящно славировал, уклонившись от моего ненамеренного вызова на бой. Он сказал: драться я не буду, но я сделаю нож и пырну тебя.
Я тогда и понятия не имел насколь велика фантазия зэков по части изготовления ножей - заточек из самого невообразимого подручного материала, который может оказаться в камере, и насколь она превосходит служебную мысль тюремщиков, направленную на то, чтобы в камере и вообще в тюрьме не было ничего такого, из чего эти заточки можно было бы изготовить. Эта служебная мысль додумалась, например, до того, что нары, которые в России (во всяком случае в романах) деревянные, а Израиле железные, а проволочную сетку в них заменяют полосы железа, приваренные к раме снизу вдоль и поперек. Полосы такой ширины и толщины, что из кусков их можно делать не просто заточки, а вполне приличные финки и при желании даже кортик. Конечно, никакому нормальному человеку не пришло бы в голову выламывать голыми руками кусок такой приваренной ленты. Но зэкам не приходят в голову большинство мыслей нормальных людей. Зато над такими ненормальными как раз и трудится их пытливый ум. И времени и для размышления и для исполнения у них неограниченно и, главное, как правило, нечем его занять. И длинными, зачастую бессонными ночами, запустив руку под собственное ложе зэк дергает и гнет эту полосу пока, наконец, не отломает один край ее. Отломать второй, когда один уже освободился - дело плевое. Ну а заточить отломанный кусок об цементный пол - это уже не проблема. Можно запершись в туалете и опустив затачиваемый конец под воду, которая глушит звук, заточить его так, что даже никто из сокамерников не будет знать, что ты уже обзавелся оружием. Что обычно и делается. И только в канун великих побоищ, когда нет времени на сокрытое изготовление заточек, да и смысла в сокрытии уже нет, ночью из всех камер слышится дружный визг железа, трущегося по бетону.
Ничего этого, как я уже сказал, я тогда еще не знал, поддержка же камеры настраивала меня на еще более бездумное отношение к делу. И невольно входя в навязываемую мне речь, я сказал Нухе уже не без издевки: «А что, нож ты из туалетной бумаги сделаешь?» Дружное ржание подтвердило, что мой ответ понравился. Продолжая лавировать, отступая, Нуха сказал: «Нет, но вот видишь эту швабру? Ночью, когда ты будешь спать, я могу сломать ее и острый конец обломка воткнуть тебе в живот».
Это показалось мне несерьезным, эдаким шутливым окончанием конфликта в обществе джентльменов. Я рассмеялся, подчеркнуто показывая, что оценил его шутку и на этом инцидент вроде бы исчерпался. Последующие довольно бурные события в камере, мои переживания, которые еще далеко не улеглись и новые, связанные с тем, что следствие по моему делу развивалось совсем не так как я ожидал и надо мной сгущались грозовые тучи, все это заставило меня вскоре начисто забыть эту историю с Нухой. Тем более что в этой моей первой камере была довольно дружная атмосфера, пожалуй, как ни в какой другой впоследствии и опять же, как никогда впоследствии я вписался в эту атмосферу и в ней мы, и с Нухой сдружились. Но какова была все же моя наивность того периода, я понял лишь когда дней через 20 Нуха покидал нашу камеру предварительного заключения, отправляясь уже в тюрьму. Прощаясь со всеми, он, когда дошла очередь до меня, протянул мне руку в которой было что-то зажато и сказал: «А это тебе, на память». Когда он раскрыл ладонь, я увидел на ней небольшую железку, плоский ключ типа английского, но раза в полтора-два больше, остро заточенный с одного края. «Помнишь, тогда вначале мы с тобой поцапались? Я тогда отточил этот ключ и хотел ночью порезать тебе лицо. Ну а потом передумал» - сказал он просто, не умея сказать, что потом мы ведь подружились. Да и не приняты в этой среде такие сентименты.