Шрифт:
«Марсельеза» окончилась, но тотчас же её продолжило «Боже царя храни» с французских миноносцев, подхваченное оркестрами на набережной. Хорунжий князь Вадбольский превратился в застывший фарфор, казаки напружили шеи, готовясь кричать привычное звериное «ура».
Теперь матрос стал бледнеть. Кровь отхлынула от его лица, глаза помутнели. Он пошатывался. Рука с французом заметно опускалась, рука у фуражки судорожно дернулась пальцами дважды. Но он все держал француза, переставшего смеяться…
Адмирал, как помещик, показывающий с крыльца усадьбы редкостное зрелище жестокой крепостной утехи, стоял впереди общества, справедливо относя часть триумфа к себе: им и его предшественниками, адмиралами и капитанами, была воспитана в неповоротливых и робких мужиках эта непреклонная флотская лихость. Флотская лихость, бессмысленная, распроклятая, линьком рождённая, чаркой вспоенная:
…Прошлого числа фрегат «Св. Иоанн Воинственник» возмутительно долго управлялся с уборкой парусов, опоздав сей маневр противу протчих судов эскадры на одну минуту и с четвертью. Рекомендую по личному опыту: для приобретения уверенности в беге по реям ежедневно во время отдыха посылать людей по марсам под присмотром опытных боцманов и урядников, коим внушить, что они будут терять подобным образом и свой отдых до тех пор, пока не разовьют в людях флотскую лихость, необходимую в морском деле…
Лихость ты матросская, чертов глаз! Ломаные весла, грыжа в пуп, лопнувшие тросы, царский рупь, сорванные глотки, восемь баб, штоф без передышки, пятак в дугу…
…комиссия, собравшись 23-го сего июля 1849 года на 84-пушечном корабле «Три иерарха», осмотрев путевой компас, поврежденный падением на него с фор-брам-реи марсового матроса Агафона Иващенко, сорвавшегося при постановке парусов, нашла: стекло разбито, картушка с магнитами смята и залита кровью, медный котелок измят, компас к дальнейшему употреблению обращен быть не может. Почему комиссия представляет настоящий акт на утверждение вашего превосходительства на предмет отнесения за счет казны стоимости указанного компаса в 72 рубля ассигнациями, как расхода, последовавшего вследствие неизбежной в море случайности…
Гимн парил над пристанью, рекой и набережной медленным полетом императорского орла. Рука матроса дрожала уже непрерывно, красный помпон на французе вздрагивал, старое флотское сердце ликовало, адмиральский взгляд умолял и угрожал.
Неизвестно, кто первый пустил эту ядовитую остроту, — потом в салонах её приписывали злому язычку баронессы Остен-Сакен, сторонницы германской ориентации. Но аплодисменты опадали, головы отворачивались от гвардейца, французы сухой официальностью погасили восторженное выражение лиц. Смех заменялся пересмеиванием, улыбки — ироническим покусыванием губ по мере того, как острота ядовитой змеей переползала по пристани, наклоняя головы к шепчущим губам:
— Странная, однако ж, аллегория… По мне — это не entente cordiale, а скорее апофеоз 1812 года: посмотрите, он вытряс всю душу из этого несчастного французика… Что это — намек?..
Действительно, француз, висящий на руке русского богатыря, отдаленно, но весьма порочно напоминал патриотический лубок времен Отечественной войны. Это поняли все, кроме адмирала. Острота наконец докатилась и до него, и он запоздало выпил весь её тонкий яд. Щека его дернулась, и роскошная борода рывком подозвала к себе флаг-офицера.
— Прекратите это безобразие, перестарался, болван! — сказал адмирал сквозь зубы, не отнимая руки от козырька: гимн плыл над пристанью.
Флаг-офицер воткнул в матроса взгляд, как сверло; он вертел им в шатающейся фигуре, но матрос утратил в своем страшном усилии шестое матросское чувство: ощущать на себе взор начальства. Тогда флаг-офицер качнул слегка левым кулаком и произнес нечто свистящее сжатыми губами. Это заклинание привлекло к нему качающийся взгляд матроса. Губы, глаза и брови флаг-офицера метнули судорожную молнию гнева, и матрос сквозь туман последнего напряжения сил все же понял, что он делает что-то не то. Флаг-офицер подогнал его новым неслышным движением губ (в котором, впрочем, явственно обозначилась позорная родословная матроса), продолжая стоять с приложенной к козырьку рукой. Гимн парил над городом величавым полетом царского орла, гардемарины, казаки и онежские близнецы держали на караул, штатские стояли с обнаженными головами, мост подпевал величественные слова, флаг-офицер беззвучно матерился. Федор Громак, крестьянин Тульской губернии, 25 лет, малограмотный, под судом и следствием не бывший, медленно опустил француза на палубу. Пристань плыла перед его глазами затылками и спинами общества, внезапно отвернувшегося, как только двусмысленность аллегории стала всем ясна.
Гимн кончился. Французский матрос, возбужденный мыслью, что фотография его появится завтра во всех газетах, и восхищенный силой русского собрата, протянул Громаку руку, оживленно лопоча патриотические слова. Но тотчас два офицера — черно-золотой усатый француз и бело-золотой высокий русский, одновременно обернувшись, поспешно и негромко выразили на разных языках одинаковую мысль:
— Finissez. Fichtre, espece d'idiot! [22]
— Пошел вон, болван, в катер!
22
Довольно. Убирайтесь вон, идиот! (фр.).
Французский матрос мгновенно спрыгнул в свой катер; русский, пошатываясь, прошел вдоль края пристани в свой.
Там его встретили зависть и насмешка.
— Выслужился? — коротко спросил крючковой. — Рупь или чарку?
— Воды дай, — ответил Громак не по существу, и пока он пил жадно, как лошадь, напрасно проскакавшая мимо нарядных трибун за призом, крючковой продолжал:
— Герой с дырой!.. Не брался бы, коли додержать не мог. Только матросов перед французами срамишь…