Шрифт:
Так, внезапно и впервые в жизни, я оказался в деревне. Называлась деревня Бабкино. Ни радио, ни телефона, ни газет в ней не было, как и электричества, — его заменяли керосиновые лампы и свечи. Колонка была одна на две улицы, к ней издалека тянулись женщины с коромыслами. Правда, водопровод и канализацию несколько раз намечали провести, но решение отнесли на 1960 год. Неубранный урожай лежал под снегом. Имелось два поломанных трактора; чтобы завести их вручную, тракторист тратил полдня, но, как ни старался, удавалось не всегда. Мужиков не было, всех позабирали в армию. Одни бабы. Ощущая их жадные взгляды, я терялся, чувствовал себя неуютно. Наступили холода, и скотина жила в избах, вместе с хозяевами. Ближайший медпункт с фельдшером — в райцентре Шумиха, а до него двенадцать километров. В сельской лавке, казалось, больше мышей, чем продуктов. Одна была гордость у бабкинцев — баньки с парилкой при каждой избе. Могу засвидетельствовать: действительно чудо.
Уже были жены и матери, получившие похоронки, и землю в Бабкино залили первые вдовьи и материнские слезы. По каждому похоронному случаю председатель выписывал на поминки из колхозных запасов десять килограммов мяса, колхозники покупали в долг водку — в сельской лавке она всегда на виду, а мышей, слава богу, зелье не интересовало. Заливали горе по-черному, несколько дней. На работу, конечно, никто не выходил. Меня это раздражало, но, учитывая обстоятельства, я молчал и считал дни, когда смогу расстаться с деревней. Неловко я себя чувствовал на этих поминках: один, молодой — и не на фронте. Не станешь же объяснять им, что у меня броня, так как наш завод выпускает военную продукцию.
Тем не менее этот месяц в деревне, общение с бабкинцами изменили мою судьбу. Вернувшись в Кыштым, я тут же сходил в военкомат. Хотелось мне в Челябинское танковое училище, но медики признали меня дальтоником и отправили в Тюмень. Все получилось очень быстро, и уже в конце декабря 1941 года я переступил порог Тюменского военно-пехотного училища.
Приехал я под самый Новый год. Меня сразу определили в минометный батальон и поселили в никем пока не занятую казарму, где должна была вскоре разместиться моя рота.
Пустое, холодное, полутемное помещение, голая лампочка высоко под потолком, голые железные койки, тумбочки с открытыми дверками — и никого. Я, дурак, приехал первым. Глухую тишину озвучивало лишь громкое тиканье часов, висящих над входными дверями, широкими и крепкими, как ворота. Возникло неясное щемящее чувство, что я попал в клетку, хотелось заплакать, но я сдержался.
Сосчитал койки. Слева и справа — по тридцать две, в два яруса. Значит, здесь будут жить 128 курсантов. Мои сверстники, восемнадцати-, девятнадцатилетние парни. Они приедут со всех концов страны учиться военному искусству. За полгода нас обучат и отправят на фронт уже командирами — младшими лейтенантами.
В каптерке мне выдали дряхлое ватное одеяло и истертый дырявый матрац. Все это придало некий незатейливый уют моей первой казарменной постели и должно было спасти от холода. Залез на верхнюю койку и поплотнее укрылся шинелью, обретенной впервые в жизни всего пару часов назад.
Сон не шел. Сколько всего бродило в голове! Как начнется мой первый армейский день? Как примет меня казарма? Какие будут командиры и как станут учить нас? Справлюсь ли с армейской жизнью?.. В размышлениях я не заметил, как доел последнюю мамину котлету — я так их всегда любил — и уже принялся за коржики. Мама снабдила меня в дорогу едой, теплыми носками, свитером, целым пакетом бумаги и конвертов, ручкой, карандашами — вскоре все это, поочередно, бесследно исчезнет. Появятся ли у меня друзья? Как-то все будет?..
Скрипнула дверь. На пороге стоял незнакомый высокий парень в шинели, но еще с прической; за спиной — чудной узел на лямке через грудь. Подошел, ловко забрался вверх на соседнюю койку, предварительно забросив на нее подушку без наволочки, такой же, как у меня, замусоленный тюфяк и еще более древнее, чем мое, одеяло. Свой странный заплечный груз оставил внизу.
— Будем знакомы, позвольте представиться: Александр Рыжиков. Горьковчанин. Вырос в рабочей слободке, красочно описанной нашим великим пролетарским писателем.
Я тоже улыбнулся и представился. Вот, уже не один!
— Грустишь, парень, свободной жизни пришел конец? Не спеши грустить. Печали, друг, все впереди, собрались-то на войну! — И спохватился: — Господи, через час — Новый год! Любимый праздник! Споем?! «В лесу родилась елочка, в лесу она росла…»
Я невольно подхватил, допели уже вместе, и Саша сказал:
— Ну что ж, ты сегодня — в роли Деда Мороза, а я — Снегурочка. Годится? Не пропускать же такое событие — первый праздник в казарме!
Спустились вниз, устроили импровизированный стол, накрыв тюфяком металлическую сетку койки. Саша вышел, а я принялся налаживать праздничное угощение. Выложил коржики домашние, две воблы астраханские, леденцы горьковские, шпроты японские. Вернулся Саша, он принес две кружки воды, восхитился:
— Какой стол соорудил! — Покрутил коробку со шпротами: — Откуда сие?
— Любопытная история! На станции в Кыштыме — я там садился на поезд — застряло несколько вагонов, набитых картонными коробками со шпротами, их везли из Японии в Москву. Но столице теперь не до шпротов, пришло указание: в два дня очистить вагоны и передать Уральской дороге. Вот и пустили шпроты в продажу, так что кыштымцы, наверно, на всю жизнь запаслись японскими шпротами.