Шрифт:
Коржиков поставил карточку Маруси на шкапик на том месте, где был портрет Веры Константиновны, и приготовился стрелять.
— У вас, поди, рука бы дрогнула, — сказал он. — Вы бы и в карточку не посмели выстрелить. Как же, мамаша!.. Мать!.. А для меня все одно… — и Коржиков выругался скверным мужицким словом.
— Мамаше я прямо в лоб! — сказал он.
Выстрел ударил, но пуля щелкнула на полвершка выше карточки.
— Странно… — сказал Коржиков. — Никогда этого со мною не случалось, чтобы я на семь шагов промазал. В гривенник, знаете, царский серебряный гривенник, попадал. А тут. Ну еше раз!
Но он промахнулся. Саблин сидел и думал. Как перевернули и перестроили они Россию! Выстрел в петербургской квартире на улице Гоголя. Неизбежно появление дворника, полиции. «Кто стрелял, почему стрелял?» Саблин вспомнил, как после того, как Любовин выстрелил в него, немедленно по всему полку поднялась тревога. В квартире корнета Саблина стреляли… Событие!.. А тут гремит выстрел за выстрелом, рядом комнаты полны коммунистами и красноармейцами и хотя бы кто-либо полюбопытствовал, в чем дело… Когда же это началось? Когда же стало можно стрелять невозбранно в Петербурге? Да еще тогда, в начале войны, когда он стал вдруг Петроградом и зимою 1916 года на льду Невы У Петропавловской крепости учились стрелять из пулемета. Потом при Временном правительстве, во время «великой безкровной», когда благодушный князь Львов сидел с истеричным Керенским в Мариинском дворце, по всем улицам города гремели выстрелы. Убивали офицеров и городовых. Просто так… Спросит кто-нибудь: «Кажется, стреляли?..»
«Да, офицера солдаты убили…» В прежнее время так собаку убить на улице было нельзя. Ну то было при проклятом царизме, под двуглавым орлом, а теперь — свобода. Стрельба в квартире — это тоже одно из завоеваний революции, как и растление малолетних девочек и убой людей, заменивший смертную казнь.
Выстрелы под ухом, частые, бешеные, раздражали Саблина, но и развлекали его. Он страстно хотел, чтобы Коржиков не попал в портрет Маруси. Не может сын стрелять даже и в карточку матери. Мистика? Пускай мистика! Но если он промахнется, значит, прав я, а не он. Значит, Коржиков не кролик, родившийся из слизи, но в нем безсмертная душа. Порочная, мерзкая, но безсмертная, и тогда между ним и мертвой уже Марусей тянутся невидимые нити и доходят до Саблина. Седьмая пуля ударила подле, а портрет не шелохнулся.
— А, подлюга! — сказал Коржиков, — ну погоди же! Разделаюсь я иначе… Постойте, папаша! Не торжествуйте. Ваша песня впереди! Гей?! — богатырски крикнул он, как умел кричать в свое время и Саблин, — гей! Люди! Товарищи! Сюда!
Красноармейцы ввалились в комнату.
— Вам-пу! Готово? — спросил Коржиков.
— Есть готово, товалища комиссал, — отвечал китаец. Желтое лицо его было безстрастно.
— Как в Харькове? Снимешь? — сказал Коржиков.
Китаец закивал головой. Косые глаза его были без жизни. Плоское жирное лицо казалось маской.
— Тащите, товарищи, генерала на кухню. Отвяжите его, — приказал Коржиков.
Красноармейцы набросились на Саблина. Они были грязны и оборваны. От них воняло потом и испарениями грязного тела, и Саблин, обессиливший от всего того, что было, едва не лишился сознания. В глазах потемнело. Он неясно видел людей. Его волокли по комнатам и коридору на кухню. Там жарко горела плита. На ней в большой кастрюле клокотала и бурлила кипящая вода. Саблина подвели к самой плите. Кругом себя он видел жадные до зрелища лица. Красноармейцы смотрели то на Саблина, то на Коржикова и ожидали новой выходки, которая защекочет их канатные нервы.
Кухня была ярко освещена светом тройной лампы. В углу, забившись за подушки, сидела на кровати перепуганная Авдотья Марковна.
— Товарищи, — сказал Коржиков. — Что, похож я лицом на генерала?
— Похожи… Очень даже похожи… Вылитый портрет, — раздались голоса.
— Товарищи, это мой отец. Он надругался когда-то над дочерью рабочего и бросил ее. Я родился от нее и был им брошен. Это было тогда, когда на Руси был царь и господам все было можно. Чего он достоин?
— Смерти! — загудели голоса.
Коржиков улыбнулся и, взяв Саблина за кисть руки, поднял его руку.
— Товарищи, — сказал он. — Вы видите, какие руки у этого буржуя?
— Как у барышни, — сказал рыжий солдат, крепко державший Саблина, охватив его сзади за грудь.
— Этими руками, — говорил звонким голосом Коржиков, — его превосходительство лущили солдат по мордам во славу царя и капиталистов.
В дверях кухни толпились коммунисты-квартиранты и с ними две женщины. Они постепенно выпирались толпою и входили в кухню.
— Товарищи, — продолжал Коржиков. — Этот генерал не пожелал признать рабоче-крестьянской власти и, переодетый, пробирался к Каледину и Корнилову. Я его поймал и предоставил народному суду. Народный суд приговорил его к смерти.
— Правильно! — загудели голоса красноармейцев и коммунистов.
В кухне сразу стихло. Саблин услыхал, как одна из женщин шепотом спросила: «Что же здесь его сейчас и порешат? Любопытно очень…»
Ни в одном лице, а Саблин их видел перед собою больше десятка, он не прочел жалости. На лице Авдотьи Марковны был только смертельный испуг, и она тряслась мелкою лихорадочною дрожью. Одна из девиц, кутаясь в дорогой Танин оренбургский платок, подошла ближе. Саблин узнал ее. Это была Паша, горничная Тани. Она разъелась, и ее красные щеки отекли. Она была босая, и над коленями висели юбки с дорогими кружевами из Таниного приданого.