Шрифт:
Стоя посередине покрытой снегом улицы, он подносит к лицу холодные, пахнущие собакой ладони, прикасается к холодным слезам на щеках, пробует их на вкус. Соль, а вот кому соли? Очень ему сдается, что никакой собаки он не спасет, ни в эту ночь, ни в следующую, если следующая когда-нибудь наступит. Он ожидает знамения и готов побиться об заклад (выражения поблагороднее, к которому он решился бы прибегнуть, не существует), что собака таковым не является, никакое она не знамение, просто собака, одна из многих воющих ночами собак. Впрочем, сознает он и то, что, пока он будет вилять и лукавить, пытаясь провести различение между вещами, каковые суть просто вещи, и теми, в которых таятся знамения, спасения ему не видать. Что в самой его логике и кроется причина его поражения, что, ощущая ее железную твердость, он забредает в тупик, будто та же собака, ломающая зубы о цепь, на которой сидит. Остерегись, однако, остерегись, говорит он себе, собака на цепи, потом вторая собака — ничего они сами собою не обозначают, нет в них никаких прозрений, одно лишь животное сходство.
Стиснув в карманах кулаки, склонив голову, он стоит посреди улицы на одеревеневших ногах, ощущая, как обращается в лед собачья слюна на его бороде.
Возможно ли, что в эту минуту кто-то прячется в темном подъезде шестьдесят третьего нумера, наблюдая за ним? Различить соглядатая ему не по силам, да и пятно посветлее, принимаемое им за лицо, может быть всего лишь пятном на стене. Однако чем дольше он всматривается, тем с пущей, кажется, пристальностию всматривается в него это лицо. Взаправду лицо? В его воображении и так уж не протолкнешься от бородатых мужчин со сверкающими глазами, таящихся по темным проходам. И все-таки, когда он вступает в непроглядный мрак лестницы, ощущение чужого присутствия становится столь отчетливым, что дрожь пробегает по спине его. Он замирает на месте, задерживает дыхание, вслушивается. Потом зажигает спичку.
В углу скрючился, перемигивая свет, человек. И хоть голова и рот его обмотаны нынче шерстяным шарфом, а плечи покрывает одеяло, он узнает нищего, с которым давеча говорил на паперти.
— Кто вы? — надтреснутым голосом спрашивает он. — Почему не оставляете меня в покое?
Спичка гаснет. Он зажигает другую.
Мужчина неуступчиво качает головой. Рука выползает из-под одеяла, оттягивает шарф ото рта.
— Не вам мне приказывать, — говорит он. Воздух наполняется смрадом гниющей рыбы.
Гаснет и эта спичка. Он начинает подниматься по лестнице. Однако в голову назойливо лезет парадокс: «Жди того, кого не ждешь». Превосходно; но следует ли ему теперь обходиться со всяким нищим как с блудным сыном — прижимать к груди, вводить в дом, устраивать пир? Да, именно так и сказал бы Паскаль: ставь на все, на каждого нищего, на каждого шелудивого пса, только так ты будешь уверен, что Единый, истинный сын, тать в нощи, не ускользнет из сети твоей. А Ирод поддакнул бы для верности: вырезать всех детей без изъятия.
Ставить на все номера — разве это игра? Без риска, без подчинения голосу, доносящемуся откуда-то сквозь стук падающих костей, что божественного останется в ней? Разумеется, Богу это известно, Он не оставит милостию Своей прирожденного игрока! И, разумеется, в жене, когда муж ее опускается перед ней на колени и кается в проигрыше последнего их рубля, и бьет себя в грудь, и лобзает подол ее платья, в жене, которая поднимает его, и утирает ему слезы, и, не говоря ни слова, выходит, чтобы заложить обручальное кольцо свое, и возвращается с деньгами («Вот!»), дабы муж мог вернуться в игорный дом и сделать последнюю ставку, которая все искупит; разумеется, в этой женщине присутствует божественное начало, в женщине, ставящей на мужчину, у которого ничего не осталось, в женщине, которая, даже когда проиграно и заложенное ею кольцо, снова выходит в ночь и возвращается с деньгами для новой ставки!
А та женщина наверху, женщина, чье даже имя он, сдается, на минуту забыл, которую он даже путает временами с Gnд dige Frau, их дрезденской квартирной хозяйкой, — в ней тоже присутствует это начало? Он ничего не знает о ней, кроме важнейшей, самой сокровенной из тайн — того, как она отдается. В состоянии ли мужчина понять по тому, как отдалась ему женщина, как отдастся она богу случая? Есть ли в ней этот порыв, порыв, которому все равно, куда он ведет — к наслаждению или к боли, — который пользуется чувственным телом лишь потому, что не можем же мы жить бестелесно? Готова ль она к близости, при которой тела втискиваются друг в друга, в конце концов продираясь во тьму, где ничего уже невозможно расслышать, кроме хлопанья простыней, схожего с хлопаньем крыл?
Воспоминания о проведенных с нею ночах наплывают в такой неожиданной полноте, что все перепутавшееся в нем распрямляется, указуя, точно стрелой, на нее. Вожделение во всей его роскоши сотрясает его. Она, думает он, она единственная, кого я желаю. А потому…
А потому он, улыбнувшись себе самому, поспешно сходит по лестнице и ощупью пробирается в угол, в котором свил себе гнездышко бродяга, наемный доглядчик, шпион.
— Идемте, — говорит он в темноту, — у меня найдется для вас постель.
— Я на посту, а поста покидать не положено-с, — с насмешливым вызовом отвечает бродяга.
Однако теперешнее его настроение трудно испортить.
— Тот, кого вы поджидаете, придет и на третий этаж, уверяю вас. Постучится в дверь, и будет терпеливо ждать, и ни за что не уйдет.
Долгое время слышится какая-то возня, шуршанье бумаги.
— А свету у вас больше нет? — спрашивает бродяга.
Он зажигает еще одну спичку. Бродяга торопливо упихивает свое имущество в мешок и встает.