Шрифт:
Набирает силу чеховская мысль о том, что в пределах больших величин – в человеческом сообществе или природном мироустройстве – единичная смерть не ощутима и не значима, она затрагивает только ближайшее окружение, которое очень невелико. И то, что для человека конечно и трагично, для общего хода жизни не имеет особого значения. Вот и после смерти архиерея наступила своим чередом Пасха и раздался гулкий, радостный звон колоколов, продолжалось своим ходом буйство весны, люди как ни в чем не бывало развлекались на базарной площади. Одним словом, итожит Чехов, «было весело, все благополучно, точно так же, как было в прошлом году, как будет, по всей вероятности, и в будущем».
На смену Петру прислали нового викарного архиерея, и уже через месяц о старом никто, кроме матери, не вспоминал.
А если так, то, может, стоит пересмотреть свою жизнь, что-то поменять в ней местами? Несомненно, считает Чехов. Надо сбросить все, что мешает чувствовать себя свободным и счастливым, освободить свою жизнь от суеты и бессмыслицы. Характерно в этой связи откровение преосвященного перед самой смертью: «Какой я архиерей? ‹…› Мне бы быть деревенским священником, дьячком… или простым монахом… Меня давит все это… давит…»
Важно направление движения – к сердцевине личности. Как ненужную скорлупу, отбрасывает смерть все условности, которые наросли на человеке, добираясь до неразложимого – до его духовного ядра. Так время физического ухода становится моментом духовного возвращения.
«От кровотечений преосвященный в какой-нибудь час очень похудел, побледнел, осунулся, лицо сморщилось, глаза были большие, и как будто он постарел, стал меньше ростом, и ему уже казалось, что он худее и слабее, незначительнее всех». И что же? Почти всхлип восторга: «Как хорошо! – думал он. – Как хорошо!»
Освободившись от того, что мучило и давило – от физической боли, тягостных обязанностей и условностей, – архиерей ощутил блаженство… смерти. Перешел в «лучший мир». Смерть – как пробуждение от сна жизни.
Получается такой парадокс: для счастья человеку нужен некий внешний толчок, способный произвести коренную – желанную, но до поры неосознаваемую – перемену и в нем самом, и в его жизни. Человек должен захотеть стать иным – стать собой, настоящим. В качестве такого морального регулятора могут выступать некие скрытые жизненные силы, которые почему-то начинают руководить людьми, побуждая их к активному самовоплощению. Есть, однако, и другой моральный регулятор жизни, имя ему – смерть.
Эту связку, отнюдь не умозрительно, с трезвостью медика и чуткостью художника наблюдал в себе самом Чехов. Личным опытом подтверждалась правота древних: бог жизни и бог смерти – один и тот же бог.
От этого, впрочем, не намного понятней они становятся. И не только темной Липе («В овраге»). Чем ответить на ее боль? «Мой сыночек весь день мучился. ‹…› Глядит своими глазочками и молчит, и хочет сказать, и не может. Господи батюшка, Царица Небесная! Я с горя все так и падала на пол. Стою и упаду возле кровати. И скажи мне, дедушка, зачем маленькому перед смертью мучиться? Когда мучается большой человек, мужик или женщина, то грехи прощаются, а зачем маленькому, когда у него нет грехов? Зачем?»
Ведь никого не может удовлетворить ответ обожравшегося на поминках батюшки, который, вознеся вилку с соленым рыжиком, важно изрек: «Не горюйте о младенце. Таковых есть царствие небесное».
Что и говорить, тайна – она потому и тайна, что догадываться можно, а знать наверняка не дано никому. Что о жизни, что о смерти. Живут люди, не очень задумываясь о причинах и следствиях, как говорится, попросту: «Всего знать нельзя, зачем да как. Птице положено не четыре крыла, а два, потому что и на двух лететь способно; так и человеку положено знать не все, а только половину или четверть. Сколько надо ему знать, чтоб прожить, столько и знает». Выстраивается чеховская модель жизни: семейство Цыбукиных, в котором трудолюбие перетекает в мошенничество, кротость соседствует с наглостью, миролюбие уживается с жестокостью. И тем не менее Чехову хочется верить, что в жизни действует какой-то справедливый регулятор, воздающий каждому по грехам его. Как за изготовление фальшивых денег осужден Анисим, так за неверно принятое решение, но уже не тюрьмой, а сумой наказан старик Цыбукин. Ему, еще недавно богатому и уверенному, а теперь голодному и потерявшему себя, и подает милостыню нищая Липа. Сама же она, кроткая, терпеливая, отстрадавшая свою муку, в итоге оставлена автором свободной, открытой всей полноте жизни. «Впереди всех шла Липа и пела тонким голосом и заливалась, глядя вверх на небо, точно торжествуя и восхищаясь, что день, слава Богу, кончился и можно отдохнуть».
Хочется вслед за автором верить в высшую справедливость, в вечную жизнь, просто – верить. В его итоговых произведениях складывается определенная картина мира, из которой следуют некоторые выводы: мы нужны миру столько же, сколько и он нам; и он и мы заинтересованы в сохранении всего действительно важного и достойного. Человеку же надо принимать сознательное, деятельное участие в творении добра нераздельно от других.
Трудиться надо – и увидим небо в алмазах. Этот призыв, с мистической добавкой и без, варьируется во многих произведениях Чехова. В особенности настойчиво он звучит в финале жизни: «Кто трудится, кто терпит, тот и старше» («В овраге»); «только просвещенные и святые люди интересны, только они и нужны» (Саша в «Невесте»); «Надо перестать восхищаться собой. Надо бы только работать» (Петя Трофимов в «Вишневом саде»); «Надо только начать делать что-нибудь»… (Лопахин – там же) и т. д.
Этот призыв произносят у Чехова самые разные герои, включая тех, кто фактически компрометирует саму идею. Жених Андрей Андреич, например: «О матушка-Русь, как еще много ты носишь на себе праздных и бесполезных. Как много на тебе таких, как я, многострадальная! ‹…› Когда женимся… то пойдем вместе в деревню… будем там работать!» и т. д.
Ужас в том, что и призыв этот сам по себе от бесчисленного (и помимо Чехова) повторения давно и прочно перешел в разряд банальных. В чем же дело? Неужели в поддавки с нами играет Антон Павлович? Неужто на склоне лет перестал он уважать читателя и, не рассчитывая на его сообразительность, разжевал ему то, что с младых ногтей должно быть усвоено мало-мальски воспитанным человеком? И то и другое на Чехова не похоже. Тут, конечно, что-то еще.