Шрифт:
Так что ни коляски Варнера, ни брички Рэтлифа не было среди потока фургонов, повозок, верховых лошадей и мулов, который хлынул к Уайтлифской лавке, что в восьми милях от поселка, не только с Французовой Балки, но и отовсюду, так как к этому времени то, что Рэтлиф назвал «техасской болезнью», эта пятнистая порча, эта лавина бешеных, неуловимых лошадей, разлилась на двадцать, а то и на тридцать миль окрест. И когда начали подъезжать люди с Французовой Балки, около лавки уже стояло десятка два фургонов с выпряженными и привязанными к задним осям лошадьми и еще вдвое больше оседланных лошадей и мулов стояло в ближней рощице, и заседание решено было перенести из лавки под соседний навес, куда осенью свозили хлопок. Но к девяти часам оказалось, что все желающие не поместятся даже под навесом, и заседание снова перенесли, теперь уже прямо в рощу. Лошади, мулы и фургоны были убраны оттуда; из сарая притащили единственный стул, колченогий стол, толстую Библию, которой, судя по ее виду, часто и с любовью пользовались, как старым, но безотказным инструментом, календарь и подшивку «Законодательных постановлений штата Миссисипи» за 1881 год с одной-единственной тонкой замусоленной трещиной по корешку, словно хозяин (или тот, кто ими пользовался) открывал их всегда на одной и той же странице, но зато очень часто, четверо специально отряженных людей мигом съездили в повозке за милю от лавки в церковь и вернулись с четырьмя деревянными скамьями для тяжущихся, их родственников и свидетелей; позади рядами стояли зрители – мужчины, женщины, дети, серьезные, внимательные, опрятные, не в праздничных нарядах, конечно, но в чистой рабочей одежде, надетой с утра по случаю предстоящих субботних развлечений – сидения около деревенской лавки или поездки в ближний город, в той самой одежде, в которой они в понедельник выйдут на поле и будут носить ее всю неделю, до вечера будущей пятницы. Мировой судья, аккуратный, маленький, пухлый старичок с ровными, чуть вьющимися седыми волосами, словно сошедший с добродушной карикатуры на всех дедушек на свете, был в безукоризненно чистой сорочке, но без воротничка, с белоснежными, сверкающими, крахмальными манжетами и манишкой, в очках со стальной оправой. Он сел за стол и поглядел на них – на серую женщину в сером платье и шляпке, недвижно уронившую на колени руки, бледные и узловатые, словно корни, выкорчеванные на осушенном болоте; на Талла в выцветшей, но свежей рубашке и в комбинезоне, не только чисто выстиранном, но выглаженном и накрахмаленном его женщинами, со складкой не посередке штанин, а с боков, так что каждую субботу с утра они бывали похожи на короткие детские штанишки, на его безмятежно голубые, невинные глаза над шелковистой, как кукурузная метелка, бородой месячной давности, скрывавшей почти все его обрюзгшее лицо и придававшей ему какой-то неправдоподобный, нелепо блудливый вид, но не такой, словно он вдруг после долгих лет предстал перед другими мужчинами в своем настоящем обличье, а такой, будто изображение святого младенца кисти старого итальянского мастера испоганил какой-нибудь скверный мальчишка; на миссис Талл, крепкую, пышногрудую, но немного нескладную женщину, чье лицо пылало суровым негодованием, которое за этот месяц, казалось, нисколько не возросло, но и не угасло, а просто устоялось, и, странное дело, всем почти сразу же стало казаться, что негодует она не на кого-либо из Сноупсов и не на кого другого из мужчин в отдельности, но на всех мужчин вместе взятых, на весь мужской пол, и сам Талл вовсе не пострадавший, а предмет ее негодования, – она сидела по одну сторону от мужа, а старшая из четырех его дочерей – по другую, словно обе они (или, по крайней мере, миссис Талл) не просто боялись, что Талл вдруг вскочит и убежит, но твердо решились не допускать этого; на Эка с мальчиком похожих как две капли воды, только один ростом повыше; на приказчика Лампа, в серой кепке, в которой кто-то признал ту самую, что была на Флеме Сноупсе в прошлом году, когда тот уезжал в Техас, – Лэмп сидел, быстро моргая и глядя на судью упорно и злобно, как крыса, и в бесцветных стариковских глазах судьи за толстыми стеклами очков появилось не только удивление и замешательство, но и что-то очень похожее на страх, как и у Рэтлифа, когда он стоял на галерее месяц назад.
– Так вот… – сказал судья. – Я не предполагал… Не ожидал увидеть… Я хочу помолиться, – сказал он. – Конечно, вслух я молиться не буду. Но надеюсь… – Он посмотрел на них. – Я бы хотел… одним словом, может быть, кто-нибудь из вас последует моему примеру.
Он склонил голову. Все смотрели на него серьезно и молча, а он неподвижно сидел у стола, и легкий утренний ветерок тихонько шевелил его редкие волосы и трепетные тени листьев скользили по выпуклой крахмальной груди сорочки, по сверкающим манжетам, таким же твердым и почти таким же просторным, как куски шестидюймовой печной трубы, по его сложенным рукам. Он поднял голову.
– Армстид против Сноупса, – сказал он.
Миссис Армстид начала говорить. Она не шевелилась, ни на что не смотрела, стиснув руки на коленях, и голос ее был все таким же ровным, глухим, безнадежным.
– Этот человек из Техаса сказал…
– Постойте, – прервал ее судья. Его тусклые глаза забегали под толстыми стеклами очков, оглядывая лица присутствующих. – Где же ответчик? Я его не вижу.
– Он отказался явиться, – сказал шериф.
– Отказался? – сказал судья. – Разве вы не вручили ему повестку?
– Он не принял ее, – сказал шериф. – Он сказал…
– В таком случае он будет отвечать за неуважение к суду!
– С какой стати? – сказал Лэмп Сноупс. – Еще не доказано, что эти лошади его. Судья взглянул на Лэмпа.
– Разве вы представляете интересы ответчика? – спросил он. Сноупс, моргая, глядел на него.
– А это что значит? – сказал он. – Что штраф, к которому вы его присудить собираетесь, взыскивать будут с меня?
– Стало быть, он отказывается участвовать в тяжбе, – сказал судья. – Разве он не знает, что я могу привлечь его за это к ответственности, если уж он не признает простой справедливости и приличий?
– Вот это ловко, – сказал Сноупс. – Сразу видать, что у вас на уме…
– Замолчите, Сноупс, – сказал шериф. – Если вы не выступаете по этому делу, так нечего и вмешиваться. – Он повернулся к судье: – Не прикажете ли съездить на Французову Балку и привезти сюда Сноупса? Я могу это сделать.
– Нет, – сказал судья. – Погодите. – Он снова оглядел бесстрастные лица, все с той же растерянностью, с тем же страхом. – Может ли кто-нибудь точно сказать, чьи это лошади? Кто может сказать? – Они тоже глядели на него, бесстрастно, пристально глядели на этого чистенького безупречного старика, который, положив руки на стол, сплел пальцы, чтобы унять дрожь. – Хорошо. Миссис Армстид, – обратился он к женщине, – расскажите суду, как было дело.
Она заговорила, ни разу не пошевельнувшись, ровным, монотонным голосом, глядя куда-то мимо, в полной тишине, а кончив, умолкла, и голос ее ни разу не дрогнул, словно все сказанное не имело никакого значения и ни к чему не могло привести. Судья, опустив глаза, разглядывал свои руки. Когда она замолчала, он посмотрел на нее.
– Но из этого еще не следует, что лошади принадлежали Сноупсу. Вам нужно бы предъявить иск этому человеку из Техаса. А он уехал. Даже если суд постановит взыскать с него деньги, вы все равно не сможете их получить. Понимаете?
– Мистер Сноупс привез его сюда, – сказала миссис Армстид. – Откуда бы этому техасцу знать, где Французова Балка, ежели б мистер Сноупс ему не показал.
– Но ведь это техасец продал лошадей и взял деньги. – Судья снова оглядел лица присутствующих. – Правильно? Скажите вы, Букрайт, так было дело?
– Да, – сказал Букрайт.
Судья снова поглядел на миссис Армстид печально и сочувственно. Поднялся порывистый ветер, он шелестел высоко в ветвях, и на землю, кружась, падали снежно-белые лепестки, которые отцвели прежде времени, как и сама весна отцвела быстро и щедро после суровой зимы, пролив свой густой, одуряющий аромат.
– Он отдал мистеру Сноупсу те деньги, какие взял у Генри. Он сказал, что Генри не покупал никакой лошади.
Он сказал, я могу завтра получить деньги у мистера Сноупса.