Фомичев Сергей
Шрифт:
Ни «Повести Белкина», ни «Пиковая дама» в этом обзоре даже не упомянуты. И впоследствии Белинский, при всей своей проницательности, не заметил новаторства Пушкина в области прозы, впрямую использующей (или имитирующей) документ. Поиски Пушкина в этом направлении являются предвестьем художественных откровений Новейшего времени.
I
Пушкин и древнерусская литература
В пушкинское время многие важнейшие памятники древнерусской литературы оказались забытыми, да и собственно древнерусская литература в эстетическом сознании еще недостаточно отчетливо дифференцировалась с фольклором, лубочной литературой, историческими и юридическими памятниками, с различными явлениями быта (в частности, с церковной обрядностью).
Определенные шоры в восприятии древнерусской культуры накладывала и просветительская идеология. Здесь надо иметь в виду и характерную для просветительства недооценку Средневековья, а главное, то обстоятельство, что для передовой просветительской мысли в России начала XIX века наиболее актуальным стало прогрессивное размежевание старой и новой культур, с особой силой обозначенное реформами Петра I.
Однако литература Древней Руси была постоянно в поле зрения Пушкина уже потому, что многие его произведения посвящены русскому Средневековью: поэмы «Руслан и Людмила», «Мстислав», «Вадим», драмы «Борис Годунов» и «Русалка», стихотворения «Песни о Стеньке Разине», «Песнь о вещем Олеге», «Какая ночь! Мороз трескучий…», «Олегов щит», «Моя родословная».
Живое восприятие памятников древнерусской литературы прослеживается в самом языке Пушкина. Так, строки из «Воспоминаний в Царском Селе» (1814): «Ширяяся крылами, / Над ним сидит орел младой» – это довольно распространенный в русской литературе поэтизм, Пушкиным, наверно, почерпнутый из Державина. Но по своему происхождению этот фразеологизм восходит к «Слову о полку Игореве».[11]
«Строчка из послания „К Чаадаеву“ 1818 г. („Напишут наши имена“), – заметил В. В. Иванов, – представляет собою явно перифраз двух мест из „Повести временных лет“: „да испишють имена их“ (907 г., договор Олега с греками); „да испишеть имена ваша“ (944 г.)».[12]
Заканчивая свой роман в стихах, Пушкин скажет:
… Блажен, кто праздник Жизни раноОставил, не допив до днаБокала полного вина (…) (VI, 190).Метафора «праздник жизни», как давно замечено, – калька знаменитой строчки из «Оды IX» Н. Жильбера «au banquet de la vie»,[13] которую Пушкин употребил ранее в одном из лицейских посланий: «Мне кажется: на жизненном пиру / Один с тоской явлюсь я…».[14] Однако позже на поэтическое использование этой метафоры лег отсвет оды А. Шенье «Молодая узница»:
Au banquet de la vie a peine commenceUn instant seulement mes levres ont presseLa coupe en mes mains encor pleine.[15]Отметим, однако, и еще одну текстовую параллель к онегинским строкам: «От сего житья добро изити, яко на пиру: ни жаждуща, ни упившись добре».[16] Держал ли Пушкин в памяти эту апофегму или невольно попал ей в тон – в любом случае это совпадение знаменательно.
Еще предстоит обследовать отклики Пушкина на памятники древнерусской словесности, которые издавна были в сфере его интересов.
1
В 1822 году в историческом вступлении к автобиографическим запискам Пушкин скажет:
По смерти Петра I движение, переданное сильным человеком, всё еще продолжалось в огромных составах государства преобразованного. Связи древнего порядка вещей были прерваны навеки; воспоминания старины мало-помалу исчезали. Народ, упорным постоянством удержав бороду и русский кафтан, доволен был своей победою и смотрел уже равнодушно на немецкий образ жизни обритых своих бояр. Новое поколение, воспитанное под влиянием европейским, час от часу более привыкало к выгодам просвещения (XI, 14).
Широкий историко-социологический масштаб вступления не позволяет писателю специально останавливаться на литературном процессе, но этот процесс он несомненно осмысляет в русле движения всей культуры. Чрезвычайно важно отметить здесь принципиальное пушкинское суждение относительно народного просвещения (противопоставленного современному, утверждавшемуся на европейских началах):
Екатерина явно гнала духовенство, жертвуя тем своему неограниченному властолюбию и угождая духу времени. Но лишив его независимого состояния и ограничив монастырские доходы, она нанесла сильный удар просвещению народному (…) В России влияние духовенства столь же было благотворно, сколько пагубно в землях римско-католических. (…) Мы обязаны монахам нашей Историею, следственно и просвещением. Екатерина знала всё это, и имела свои виды (XI, 16–17).
Тезис этот будет развит в 1825 году в пушкинском отклике на предисловие французского критика Лемонте к переводу басен Крылова:
Как материал словесности, язык славяно-русской имеет неоспоримое превосходство перед всеми европейскими: судьба его была чрезвычайно счастлива. В XI веке древний греческий язык вдруг открыл ему свой лексикон, сокровищницу гармонии, даровал ему законы обдуманной своей грамматики, свои прекрасные обороты, величественное течение речи; словом, усыновил его, избавя таким образом от медленных усовершенствований времени. Сам по себе уже звучный и выразительный, отселе заемлет он гибкость и правильность. Простонародное наречие необходимо должно было отделиться от книжного, но впоследствии они сблизились, и такова стихия, данная нам для сообщения наших мыслей.