Шрифт:
В африканских, полинезийских и еще черт знает каких мифах весьма распространен сюжет о неудачливом демиурге, который пытается создать человека из подручных материалов, но дальше сотворения тела (порой даже ущербного) дело не заходит; потом появляется кто-нибудь "самый главный" и шутя оживляет бессмысленное дело рук своего неудачливого коллеги. Писательское ремесло то и дело вынуждает уподобляться первому; в мечтах же многие литераторы самонадеянно отождествляют себя со вторым — тем, кто вдыхает душу. Адольфо Бьой Касарес нашел один из самых простых, понятных и, главное, легко осуществимых способов вдохнуть жизнь в тени, пляшущие на белых стенах его повествований. Заставьте своего героя писать книги, не поленитесь привести доказательства его творческой деятельности: несколько отрывков текста, или короткое стихотворение, или хотя бы беглый пересказ сюжета; снисходительно похвалите его труд, а еще лучше — снисходительно же побраните, для достоверности. Вы оглянуться не успеете, а ваш персонаж уже будет гораздо более жив, чем, к примеру, пассажиры автобуса, медленно ползущего через город в час пик: их козыри — телесная плотность и тяжелое дыхание; в его рукаве настоящий козырный туз, он — творец, он — создал нечто новое (пусть несущественное, но без него это самое «новое» никогда не появилось бы на свет).
Я уже упоминал Онорио Бустоса Домека — совершенного виртуала, вымышленного писателя, порожденного дружбой Касареса и Борхеса; в этой истории примечателен не столько он сам, сколько галерея никогда не существовавших писателей и художников, о чьих книгах и картинах с восхищением писал в своих эссе трудяга Домек. Порой мне кажется, что друзей занимал не только сам процесс игры, их окрыляла возможность своими руками увеличить число коллег: любая "творческая среда" является скорее разновидностью одиночества, так что порой элементарное увеличение количества включенных в нее имен начинает казаться благом…
Мои друзья художники в юности жили в большом, но провинциальном городе, где время (если договориться, что его ход отмечает не движение часовых стрелок, а события) течет медленно, и люди умирают от скуки чаще, чем от старости. Однажды ребята решили, что вокруг слишком мало интересных художников, и это грустно. Они придумали нескольких персонажей, которых сейчас, пятнадцать лет спустя, определяют как «виртуальных». Рисовали за них странные картинки на огромных кусках фанеры и картона, писали от их имени какие-то теоретические тексты (при этом совершенно не разделяя экстравагантные взгляды своих созданий и даже не всегда понимая их терминологию), наперебой рассказывали немногочисленной городской богеме о новых молодых художниках — "совершенно сумасшедших", но «гениальных» ("ребята странные, ни с кем не тусуются, у них там какое-то свое "творческое объединение", которое им по молодости кажется чуть ли не масонской ложей"), предъявляли картины, которые им якобы оставили на хранение. В ход пошли фотографии чьих-то бывших одноклассников, было предпринято несколько достоверно скомканных «неудачных» попыток познакомить заинтригованную "культурную общественность" с загадочными "гениальными ребятами"; вечно не являющихся на встречу «виртуалов» материли со столь неподдельным остервенением, что обман так и не был раскрыт.
Картины, которые рисовали мои друзья для вымышленных "юных гениев", совершенно не были похожи на те работы, которые ребята считали «своими». Рассказ литератора Монтеро вряд ли мог бы быть написан Адольфо Бьой Касаресом. Борхес никогда не стал бы корпеть над романом "Приближение к Альмутасиму", поэтому он отдает авторство Миру Бахадуру Али из Бомбея и с легким сердцем набрасывает сдержанную «рецензию». Литературный «Голем» тем и отличается от псевдонима, что под псевдонимом автор пишет СВОИ вещи; а укрывшись под полой плаща своего создания — ЧУЖИЕ. Чье лицо мерещится ему в зеркале, когда он случайно отрывается от этой странной работы, — об этом пусть Стивен Кинг размышляет, а я поостерегусь.
Литератор, сотворенный литератором по образу и подобию литераторскому, — что может быть соблазнительнее этой лукавой игры в Создателя, милой и слегка кощунственной пародии на миф о сотворении человека по образу и подобию Божьему! Не обязательно строить дом, сажать дерево или растить сына; есть и другие способы с пользой и удовольствием провести время между рождением и смертью…
Роман Адольфо Бьой Касареса "Изобретение Мореля" вполне мог бы выйти из-под пера какого-нибудь русского классика — если бы не вопиющее пренебрежение этих самых русских классиков к фантастической литературе (блестящим исключением является Гоголь, но и он, в конце концов, предпочел пожертвовать фантастическими сюжетами ради разработки традиционной отечественной нивы "фантастического психологизма" — впрочем, действительно весьма плодородной).
Ха, мне так и видится тема школьного сочинения: "Образ лишнего человека в произведениях Адольфо Бьой Касареса". Самое забавное, что такое сочинение вполне возможно написать, было бы желание: более «лишнего» человека, чем главный герой "Изобретения Мореля", представить весьма затруднительно. По крайней мере, так кажется поначалу.
Беглец, чудом избежавший смертного приговора, укрывается от преследователей (реальных или мнимых) на необитаемом острове; когда по прошествии нескольких недель рядом с его убежищем появляются другие люди, он в страхе бежит на другой конец острова, заболоченный и совершенно непригодный для жизни. Всюду ему мерещатся агенты полиции и добровольные помощники правосудия, готовые в любую минуту сдать его властям. Он ночует на деревьях, спасаясь от приливов, питается кореньями; нужда и отчасти любопытство понуждают его наблюдать за пришельцами. Некоторые странности (старомодные костюмы; танцы под фонограф в проливной дождь; флегматичное равнодушие женщины в платке, которой он решился открыться) бросаются в глаза беглецу, но страх перед полицейским преследованием поначалу не дает ему приблизиться к простой и ужасающей истине.
Позже кошмарная правда все же открывается ему: таинственные пришельцы — всего лишь «подобия», призраки давно умерших людей, когда-то принявших приглашение своего друга отдохнуть в его владениях; они обречены на странную разновидность бессмертия, которая то ли дает им возможность, то ли принуждает без конца переживать одну и ту же неделю беззаботной жизни на острове (Разве это бесконечное повторение жизней вслепую — не ад? восклицает сам Касарес в рассказе "Последняя ночь Фауста"). Страсть, безумие и одиночество толкают беглеца на отчаянный шаг: он приводит в действие чудовищный аппарат (собственно, изобретение Мореля), твердо решив присоединить свое «подобие» к призрачной компании других "прекрасных видений". Его последняя предсмертная мольба, обращенная в никуда, — чтобы его возлюбленная Фостин (невероятная "женщина в платке") осознала его присутствие: Того же, кто, основываясь на моем сообщении, изобретет машину, способную воссоединять распавшиеся обличья, я умоляю об одном: пусть он отыщет Фостин и меня и пусть поможет мне вступить в райские чертоги ее сознания. Поистине это будет акт милосердия.
Фантастическая история о жизни и смерти беглеца на странном острове стала чудовищной (точной и безысходной) метафорой любой человеческой жизни. Понятно, что все мы приговорены к смерти; ясно также, что, как и герой Касареса, осуждены «несправедливо»; два главных страха определяют наше бытие: страх быть пойманным и страх остаться незамеченным. Подобие среди подобий, «лишний» человек (а значит — всякий человек) стремительно приближается к смерти, одержимый глупыми мечтами о призрачном будущем, когда окружающие наконец-то впустят его в "райские чертоги своего сознания" (читай: заметят, оценят, полюбят и признаiют); как и беглец Касареса, он шарахается от призрачных страхов, чтобы в конце концов разрушить себя собственными руками, по доброй воле, целеустремленно, не щадя усилий; и даже последняя предсмертная просьба, обращенная к вечности, оказывается сентиментальным бредом, не заслуживающим внимания.