Шрифт:
Заканчиваю ворошить эту коллекцию литературных смертей со странным ощущением: в истории, известной читателям под названием «Парфюмер», действовал не один гениальный маньяк, а два. В то время как Жан-Батист Гренуй безжалостно потрошил молодые тела прекрасных незнакомок, чтобы извлечь из них божественный аромат любви, Патрик Зюскинд столь же безжалостно уничтожал и препарировал человеческий мусор.
Я не стану фальшиво резюмировать, что автор превзошел своего героя в этом странном марафоне от «гения» к «злодейству»: живому человеку нелегко соревноваться с литературным персонажем. Но для живого человека Зюскинд действовал безупречно: воздействие жестокого обаяния его прозы на читательскую аудиторию уже прошло "полевые испытания" и не может не быть признанным максимально эффективным.
P. S.
Вот уже неделю (ровно столько времени прошло с того момента, когда я принялся абсорбировать ароматы "Парфюмера") меня преследует маниакальное желание написать одну-единственную фразу: "Художник, который не способен обнаружить Жан-Батиста Гренуя в сумерках собственной личности, или врет, или не является художником".
Написал.
Теперь все.
1999 г.
Антология как разновидность бессмертия
Некоторые дружбы тянутся дольше, чем жизнь людей, которых они связывали. Сильвина Окампо умерла в 1993 году, Борхес — в 1986-м. В минувшем 1999-м не стало и Касареса. "Антология фантастической литературы" — тень долгой дружбы, связывавшей этих троих мертвецов, осязаемый итог их долгих бесед за бесконечными чашечками кофе (мате? ладно, пусть будет мате) — была переведена на русский язык и издана в «Амфоре» в самом конце ушедших тысяча девятисотых. Среди нескольких десятков авторов, чьи рассказы или отдельные реплики вошли в сборник, много известных имен (диапазон — от Петрония до Джойса); немало и совершенно незнакомых авторов. Пространство под обложкой тем не менее вовсе не напоминает лоскутное одеяло: фантастические истории, собранные Борхесом-Окампо-Касаресом, удивительным образом сливаются в единый текст; мне то и дело приходилось напоминать себе, что я читаю именно антологию, а не цельное авторское произведение.
Составители литературных антологий неизбежно рассказывают о себе больше, чем авторы мемуаров. Когда берешься за повествование о своей жизни, можно скрыть некоторые обстоятельства и домыслить другие, но, составляя антологию, объединяя под одной обложкой чужие тексты, принимая парад собственных пристрастий и предпочтений, поневоле приподнимешь покровы один за другим. Любая антология — досье на своего составителя. Боюсь, чем больше стараний он приложит для того, чтобы избавить книгу, составленную из чужих текстов, от собственного присутствия, тем точнее и беспристрастнее получится досье. Другое дело, что такого рода досье еще и расшифровать требуется…
Поскольку у "Антологии фантастической литературы" не один, а три составителя (Борхес не может считаться единственным по той лишь причине, что его имя дольше знакомо русскоязычному уху, чем имена Бьой Касареса и Сильвины Окампо), эта книга не столько дает представление о личностях составителей, сколько приоткрывает завесу над очаровательной (производная от слова "чары") тайной их многолетней дружбы. Теперь я знаю о них очень (слишком?) много, но — почти ничего такого, что можно перевести на язык слов. Разве что — втроем они не так страшились темноты (когда уходят зрительные образы, можно услышать, как шуршит время в дальних комнатах дома) и сновидений (бесчисленных и почти бессмысленных эпиграфов к будущей смерти). Собравшись вместе, они могли дать волю своим причудливым фантазиям, поскольку пока друзья с чашками кофе в руках сидят напротив, смутные видения и тревожные предчувствия можно снисходительно называть «фантазиями». Возможно, втроем они становились чуть-чуть бессмертнее, чем врозь.
Если предположить, будто составитель антологии — не всемогущее, а по-человечески беспомощное божество — подобно любому демиургу, может убежать от смерти (но не в Исфаган, где смерть однажды назначила встречу садовнику персидского царя), спрятаться от нее где-то в закоулках своей маленькой "Вавилонской библиотеки", заставленной чужими книгами… Если уверовать на мгновение, будто такая судьба — не сентиментальный лепет младенческого разума, а одна из миллионов вероятностей… Что ж, в таком случае, возможно, где-то на обжитой окраине небытия нашелся столик в кафе для троицы печальных немолодых интеллектуалов, хоть немного смахивающий на столик из любимого кафе в Буэнос-Айресе (не знаю точно, но уверен, что непременно должно было быть у них самое любимое кафе). Руки птицами взлетают к потолку, голоса становятся громче: "Вы помните определение призрака у Джойса?" — "Что до призраков — помните поучительную сцену, описанную Фростом?"
Почему бы и нет?
2000 г.
"Болезнь Портного"
У меня на кухне зимует уж. Вообще-то я не любитель держать в доме всяческую фауну, но так сложилось, что вопрос стоял следующим образом: или приютить змеюку до весны, или оставить ее погибать. Ясно, что я был обречен выбрать гуманитарный вариант.
Я очень смутно представляю себе, как выгляжу в подслеповатых глазах сожительствующей со мной рептилии. Уверен, впрочем, что с точки зрения ужа я — чудовище. Как и любой другой человек. Но он держится молодцом. Иногда только беспокойно ерзает под моим пристальным взглядом (когда я поворачиваюсь к нему спиной и работаю — как, например, сейчас, — змейчик расслабляется). "У него хватает мужества жить рядом со мной", — уважительно думаю я, наблюдая краем глаза за нехитрыми перипетиями ужовой жизни. Именно ему, ужу, и никому иному, я обязан этой формулировкой: "иметь мужество жить рядом с…" (пробел можно заполнить по обстоятельствам). У людей, надо сказать, редко достает мужества, чтобы жить даже рядом с себе подобными. Если бы доставало, нам бы не понадобились ни своды законов (начиная с ветхозаветных заповедей и заканчивая конституциями), ни традиции, ни навыки строительства бытовых иллюзий многоразового использования.
Роман Филипа Рота "Болезнь Портного" издан в 1994 году в серии "Короли литературных скандалов". Из обстоятельного предисловия Николая Пальцева (которое можно было бы счесть на удивление толковым, если бы не некоторый переизбыток пафоса) выясняется, что причина «скандальности» Рота вовсе не в обилии гротескно-эротических, а иногда и откровенно порнографических сцен. В сущности, она имеет те же корни, что и «скандальность» Салмана Рушди (параллель между этим двумя авторами проведена не мною, а автором предисловия). Рушди в своих "Сатанинских стихах" живописал нравы мусульманской общины в Лондоне; Филип Рот отвел душу, описывая нравы еврейской общины в Джерси. Картина у обоих получилась весьма уродливая. Как водится, в обоих случаях активные представители живописуемых сообществ "огорчились до невозможности". Такого рода огорчению обычно сопутствует типичное для человеческой стаи желание расправиться с виновником. Рота (слава богу, американцы — люди вроде как цивилизованные) к смерти не приговаривали и вообще юридически не преследовали. Но место жительства сменить ему настоятельно советовали. Рот, кстати, совету внял и надолго переехал в Лондон… но это так, к слову.