Шрифт:
Тут не могу не похвастаться: благодаря Наташе я стал одним из крупнейших "страшных сказочников" своей эпохи — по крайней мере, в отдельно взятом дворе. Сначала я пересказал своим новым друзьям-приятелям все Наташины истории, потом кое-что из двухтомника Андерсена (в кощунственно вольном пересказе, так что даже читавшие его сказки не узнавали их в моем изложении), потом — дивные вампирские истории Алексея Константиновича Толстого, которые тайно извлек из книжного шкафа в доме каких-то дальних родственников и залпом прочитал, пока взрослые уничтожали обычную праздничную норму водки и холодца (многое по малолетству понял превратно, но тем сильнее был "культурный шок"). А потом начал сочинять страшные истории сам. В нафталиновой темноте кладовки меня, как правило, посещало вдохновение: нередко в финале я сам выглядел куда более испуганным, чем мои благодарные слушатели.
Пора бы, однако, остановиться и сделать из всего вышесказанного какой-нибудь оптимистический вывод. Что ж, запросто.
В детстве мы особенно остро ощущаем, что кроме обычного, видимого мира есть еще и мир невидимый. Смутная уверенность эта внушает нам искреннюю любовь к «ужастикам» любого содержания и качества; она же становится источником нашего вдохновения, когда мы придумываем свои «авторские» страшные истории, сколь бы наивны и неуклюжи они ни были.
Страх становится для нас неотъемлемой частью чудесного, главным настроением любой загадочной истории, непременным атрибутом тайны. Это, конечно, ловушка. Но мир, в котором мы живем, в любом случае представляет собой сложную систему ловушек, капканов и мышеловок (в последних, как известно, имеется бесплатный сыр)… Одной ловушкой больше — ничего страшного.
Несколько лет назад, посмотрев последнюю серию "Твин Пикса", повествующую о том, как серьезно влип агент Купер, я вывел для себя лаконичную формулу: лучше уж Черный вигвам, чем никакого вигвама.
Поэтому — да здравствуют ужастики, страшилки и прочие истории о Несбывшемся. Во что бы мы без них превратились — подумать страшно.
2000 г.
Ненаблюз
Давным-давно, четыреста тридцать две батарейки тому назад, я обнаружил себя зачем-то проживающим в Москве (я живу как во сне и нередко констатирую факты лишь по мере их окончательного заматерения). Открытие, помнится, произвело на меня довольно тягостное впечатление. Вечные вопросы, терзающие лучших сынов человеческих, вроде: "Кто мы, откуда пришли, куда идем?" сущие пустяки по сравнению с ребристыми вопросами, которые ежедневно встают перед всяким свежеиспеченным москвичом: "Что я здесь делаю?", "Где же деньги?" и "Доколе?!"
Именно тогда я завел спасительную привычку гулять по городу с плеером (дешевая фиговинка неизвестной марки была куплена на барахолке в Нью-Йорке за восемь, если не ошибаюсь, долларов; желтые наушники, больше похожие на детскую игрушку, чем на полезную вещь, пришлось покупать отдельно, выгребая из карманов обильную мелочь. Однако следует отдать должное: этот пластиковый лом служил мне верой и правдой до тех пор, пока я не смог позволить себе покупку более серьезного аппарата (процесс социальной адаптации занял года два, если не ошибаюсь). Слушал я тогда по преимуществу «Queen» — не потому, что мои музыкальные пристрастия столь ограничены, а потому лишь, что "Ночь в опере" (и далее по списку) оказалась идеальной "таблеткой от Москвы", которую я тогда почти ненавидел: слишком холодно, слишком темно и вообще противно.
Жить в городе, который ненавидишь, — глупость, конечно. Но я возлюбил Москву (и не как «Курортник» Германа Гессе возлюбил своего голландца, а как бы нечаянно, искренно и сразу) во время первой же прогулки под «Queen». Когда музыка смолкала (аппарат, напоминаю, был самый дешевый в мире, поэтому переставлять кассету приходилось вручную), любовь моя к Москве тут же проходила. Поэтому я научился переворачивать кассету очень быстро. Возможно, я даже мог бы попасть с этим фокусом в Книгу рекордов — да вот не пришло как-то в голову зарегистрировать достижение. Не до того мне было: пасмурная зима тысяча девятьсот какого-то года вдруг оказалась солнечной и не такой уж холодной; Бабушкино — уютнейшим районом, где утром на подоконник слетались снегири, по вечерам пахло хвоей; небо незадолго до заката становилось лимонно-желтым, а ночью оно было не бурым, как в центре Москвы, а чуть зеленоватым, как морская вода в очень глубоком месте, нигде и никогда больше не доводилось мне видеть столь изысканных небесных оттенков. Разумеется, не будь прогулок с плеером, я бы в ту пору вряд ли заметил, что над Москвой вообще есть небо.
"Квинов" я постепенно начал разнообразить Томом Вэйтсом и Ником Кэйвом; потом мне подарили саундтреки к "Arizona Dream" и "Pulp Fiction"; количество "таблеток от Москвы" росло. Жизнь, соответственно, налаживалась.
Иногда я покидал Москву. Уезжал, по большей части, "туда, где нас нет": в Европу, в мир иных запахов и иных лиц, теплых зимних туманов, чистых тротуаров, вечнозеленых кустарников, стерильных ванных комнат в отелях и прочих атрибутов "потусторонней жизни". Там, ясное дело, плеер был мне без надобности. Мешал даже: от некоторых разновидностей реальности таблеток не требуется. Однако я всегда брал с собой плеер и несколько любимых кассет, чтобы скрасить возвращение «домой». Долгую дорогу из Шереметьева в один из спальных районов Москвы то бишь. Привычная мысль: "Ненавижу Москву", — через несколько секунд сменялась благодушным: "Люблю Москву". Ненавижу, люблю, ненаблю, ненаблюз, ненаBlueValentines — ах!..
Так я учился любить город, в который меня забросило (выплывешь? — не выплывешь? — да по фигу) — а город, соответственно, привыкал к необходимости любить меня. Не знаю, как ваша, а моя жизнь похожа на вечеринку, где приходится пить только то, что принес с собой. Ничего у меня не бывает без взаимности: ни любви, ни ненависти, ни равнодушия. "Ненавижу… люблю… ненаблю", — озадаченно говорила мне Москва, подставляя тем не менее самые потаенные свои переулки для поглаживания и чуть ли не мурлыча. И я тебя ненаблю. Вот и договорились, вот и славно.
Мы с Москвой «ненабили» друг друга под сладкоголосых «квинов» и под хриплоголосого Вэйтса; под старый недобрый "Sex Pistols" и под маленькую, легкомысленную, но пронзительную Дани Кляйн; под волшебника Клауса Номи (которого, кроме меня, в Москве, по-моему, вообще никто не слушает) и под "Einsturzende Neubauten", которых, кроме меня, слушает, в лучшем случае, человек двести… "Fucking stupid white man", — стала говорить мне Москва после того, как я обзавелся саундтреком к «Мертвецу». Да разве я спорю?