Шрифт:
— До весны живи тут, а со сплава вернусь — собирай короба. Я тебе что хочешь из хозяйства отдам. Птицу бери, свинью, козу, Зорьку… И не о чем больше спорить.
Осташа закутал голову зипуном и крепко зажмурился: все, спать. С глаз долой Макариху — и вон из сердца всю ее родову.
…А под утро Осташу, спящего, вдруг сшибли с лавки, навалились сверху, овчиной и волосней бород закрыли лицо, заткнули глотку. Осташа заколотился в ужасе, спросонок подумал, что это алец, постен — домовой его оседлал. Надо вслух ругнуться, чтобы суседка с груди спрыгнул, а язык словно онемел… Но это был не домовой. Какие-то незнакомые мужики вязали Осташу вожжами. Вывернув башку, Осташа с пола увидел Макариху. Старуха, в черном платке, с шабуром на плечах, спиной к нему стояла перед кивотом, крестилась и кланялась медным образам.
— Да вы чего! — наконец заорал Осташа. — За что?!. Его, связанного, подняли, как куль, и посадили на лавку. Натянули на плечи зипун, нахлобучили шапку, прихлопнув ладонью. На ноги кое-как накрутили онучи и напялили валенки — видно, Макариха заранее достала их из сундука, пока Осташа спал.
— Давай, сердешный, глотни кваску, да с богом в путь-дорогу, — с робким и каким-то виноватым участием сказал один из мужиков, тыча Осташе в зубы кружку.
— Вы какого беса сюда поднаперли?! — отталкивая кружку подбородком, крикнул Осташа. — Вам чего от меня надо?!
— Илимские мы, — пояснил тот, что совал кружку. — Мы уж три дня тебя караулим. Хотели сегодня со светом обратно ехать порожними, да вон старая приковыляла. Говорит — дома ты…
Макариха не оглянулась, словно вся ушла в молитву.
— На кой черт я вам сдался?!
— Илимскому приказчику пристанскому из Шайтанских заводов, из воинского присутствия от капитана Берга гумага пришла, где прописано взять под стражу кашкинского крестьянина Остафия Петрова, потому как ты, дескать, знаешь, где бунтовщики царскую казну схоронили…
— Да той байке уже три года! Батю моего и то не таскали, а я-то при чем?..
— Нам того не говорено, — сердито ответил мужик. — Не наше дело. Нас приказчик послал — мы поехали.
— Ретивенько вы приказчью волю выполняете!.. — Осташа задергался от гнева. — Других, видать, разбойников на Чусовой уже всех переказнили!.. За пустую сплетню человека вяжете! Где у меня царева казна? На портках под заплату на жопе зашита?
— Не знаем мы ничего, — пряча глаза, буркнул мужик. — Велено — и сделали, и весь сказ.
Осташу подхватили под мышки и поволокли из избы.
— Вот, жагра старая, каков твой ответ, да? — еще успел крикнуть Осташа Макарихе, которая на него так и не оглянулась.
Если не по петлям реки, а напрямик по лесной дороге, то от Кашки до Илима было верст десять всего. Дорога уже встала. Снег был еще тонким, не накатать санный след, поэтому Осташу везли на телеге. Его положили на сено, подстелив попону, закидали сверху зипунами. Осташа мрачно молчал, дышал из-под полы острым, режущим воздухом воли. Мужики тоже молчали почти всю дорогу, разве что изредка негромко перебросятся парой слов — и все. Дорога тряслась, валяла телегу с боку на бок, и по долгому подъему, а потом по долгому спуску Осташа понимал: проезжали большую, двуглавую гору Старуху. За ней через Чусовую стояла пристань Усть-Утка.
Уже в темноте залаяли собаки, запахло дымом. Это был Илим.
— Ты, парень, не серчай на нас, — сказал мужик, шагавший рядом с Осташей с вожжами в руках. — Мы люди подневольные, бедные. Приказчик сказал, денег посулил — и хочешь не хочешь…
— Чтоб приказчик, да казенную нужду, да за свои деньги?..
— Нам не ведомо, откуда деньги у него и почему в тебе нужда. Это ты сам разбирайся. А нас не вини.
Телега заехала во двор пристанской конторы. Осташу подняли, затащили на крыльцо. Мелкий, сухонький, рыжий приказчик поднес ему к лицу свечу.
— Этот? — спросил он, оглядываясь на кого-то в темноту за своим плечом.
— Вроде он… — неуверенно ответил кто-то невидимый.
— В осляную его спустите.
Осташу проволокли в контору и толкнули к лазу в полу. Осташа вслепую по лесенке сполз в подклет. Это и была осляная — пристанская темная тюрьма. Сверху подали кувшин с водой, черствую краюху. Потом крышку захлопнули и перехлестнули цепью; звякнул дужкой замкнутый замок.
Осташа постоял, ожидая, пока глаза привыкнут к темноте. Наконец впереди, вверху проявился синий прямоугольник — узкое окошко, перекрытое скобами. Тускло проступили из мрака бревенчатые стены, настил из плах над головой, земляной пол, лесенка — бревно с высеченными приступками, куча соломы в углу — гнилой, судя по вони. Осташа сел в солому, медленно сгрыз хлеб, выпил воду. Где-то пищали, шебуршились мыши. Издалека донесся треск колотушки сторожа. Из синего окошка, кружась, падали снежинки — под окном на полу светлел целый сугроб, истоптанный чьими-то ногами… За что?!
Осташа зарылся в солому, закутался зипуном с головой, но уснуть не мог. …Батя ушел на дно Чусовой, как камень в омут. «Во вреющие воды» — так сказал Флегонт. И только круги по судьбе… А по этим кругам несет теперь его, Осташу. Вот и он оказался в осляной в Илиме, как четыре года назад — братья Гусевы. Но про них-то все понятно…
Это Яшка Гусев виноват. Гусевы-то братья изначально дрянные мужики были, да все равно при людях, при вере. А Яшка с каким-то купцом каким-то случаем съездил аж в Москву и вернулся в Кашку в белой шляпе, говорит: «Я теперь — фармазон!». Это барский толк такой — фармазонство. В чем суть его, никто не знал, да и Яшка тоже. Но ему свою веру поменять — как немытому почесаться. Вот и перекинулся. А все потому, что фармазонам, как барам, можно и табак курить, и чай с кофем пить, и хмельное, да все можно. Яшка и не пренебрег. Улестил чем-то приказчика, пролез в целовальники, получил от казны деньги и открыл в Кашке кабак и постоялый двор для обозников. При кабаке все братья Гусевы пристроились.