Шрифт:
— Прочел?.. Зайди ко мне.
В кабинете, помимо хозяина, сидели еще двое — так, без особого дела заглянувшие сюда Морис Симашко и Виктор Мироглов. Тот и другой — близкие — хотя и по-разному близкие — мои друзья. С Морисом, чьи книги переведены на множество языков и расходятся по всему миру, мы знакомы больше двадцати пяти лет, он старше меня и держится добродушно-покровительственно. С Виктором я знаком примерно столько же, рекомендовал его в Союз писателей, нам случалось в сложных ситуациях выручать друг друга, и был у нас в прошлом безумный и отчаянный подход к Кунаеву, за которым последовала расплата... Но об этом после.
Затевать разговор в их присутствии мне не хотелось. Я был уверен, что каждый из них меня бы поддержал. Но именно это поставило бы Толмачева в неловкое положение — один против трех... К тому же, знал я, Толмачев болезненно самолюбив, а с Мирогловым у него неприязненные отношения, получится спектакль, в котором — не по моей, а выходит — и по моей милости уготована главному редактору незавидная роль...
Но что поделаешь?.. "Ты этого хотел, Жорж Дандем!.."
— Я прочел, — сказал я, опускаясь в кресло перед редакторским столом и стараясь, чтобы мой голос звучал возможно непринужденней. — И понимаю, что это шутка...
— Шутка? — Светлые брови Толмачева скакнули вверх. — Как это — шутка?..
Что там не говори, а чувство юмора у него всегда было развито.
— Ну, розыгрыш.
— Ничего себе — розыгрыш! — Он задвигал плечами, заерзал, будто его нежданно-негаданно голым задом толкнули в крапиву. — Марина Цветаева — розыгрыш?..
Глаза Толмачева, покруглев, смотрели на меня с искренним изумлением. В его натуре, помимо склонности к юмору, имелись явно артистические задатки.
— Неужели, — сказал я, сбившись с тона, — ты в самом деле полагаешь, что это нужно печатать?
— А почему нет?
Теперь уже я почувствовал себя ошарашенным — под его прямым, немигающим взглядом.
Больше всего я опасался поставить Толмачева в дурацкое положение. Да, временами он вызывал у меня настороженность, но и подобия неприязни я к нему не испытывал. Напротив…
Досадуя, что все это происходит в присутствии Мориса Симашко и Виктора Мироглова, молчаливо слушавших наш разговор, не имея представления, о чем идет речь, я открыл дипломат, достал рукопись и принялся читать вслух. Я прочел одну, две, три страницы…
— Ну? — сказал я, переводя дыхание. — Может, достаточно? Толмачев упрямо пожал плечами, скользнул глазами в сторону Симашко и Мироглова, уперся в меня:
— Не вижу ничего особенного. И потом — некоторые места мы наметили убрать, сделать купюры.
— Купюры?.. У Цветаевой?..
— А что особенного? Все так делают.
— Да что тогда от очерка останется? Если весь он, от первой до последней строки, пронизан монархической романтикой? Если весь его пафос в том, что это евреи революцию затеяли, чтобы русский народ грабить и мучать, а самим хапать золото?..
— Ну, — сказал Толмачев, — так уж!.. Ведь это — Марина Цветаева! Ее имя окружено пиететом… И потом: каково ей в эмиграции приходилось? Ни хлеба, ни денег. Вот она, видно, и согласилась написать, когда ей в белогвардейских этих «Современных записках» приличный гонорар посулили. Что ж ей, с голоду было умирать?..
Цветаева?.. За гонорар?.. Это не она, это ты бы так поступил! — подумалось мне в запале. — Ты и понимаешь, и объясняешь все со своей точки зрения!.. — Ведь я помнил, как лет эдак пятнадцать назад, вернувшись из Москвы, после Академии общественных наук при ЦК КПСС, одетый в голубого цвета костюм в обтяжку, с металлическими, под серебро, пуговицами, он с поражавшей всех бойкостью и детальным знанием дела рассказывал, просвещал нашу зачуханную, провинциальную писательскую братию, каким партийным чинам, в соответствии с узаконенной субординацией, какое положено «корыто», так — без всякого юмора, на понятном для посвященных жаргоне — это именовалось: зарплата, машина, секретарша, квартира, поездки за рубеж, спецбольница, спецконьяк для подкрепления расшатанного здоровья… «Корыто»… Я слушал, отвесив челюсть, а перед глазами у меня розовели круглые поросячьи зады с завитыми восьмеркой хвостиками…
Нет, не пририсовывалась к ним худенькая, вся из углов, прикрытая старенькой, из России вывезенной шалью фигурка Марины Цветаевой, спешащая вдоль карнавально-веселой, беззаботной парижской улицы…
Я, однако, сдержался.
— Не будем спорить, почему и зачем это было написано… Только печатать это?.. У нас в журнале?.. Да нам же «Память» рукоплескать будет!
— У нас гласность, — сказал Толмачев наставительно. — Демократия. Тем более — вся редакция прочитала, ребята считают — нельзя, чтобы такой материал у нас из рук ушел. Марина Цветаева же!.. Это тебе не хухры-мухры…
Он снова кинул взгляд на Симашко, на Мироглова, ища поддержки.
Тут я впервые порадовался, что они оба — здесь, присутствуют при нашем споре: у меня не было сомнения, что я — прав, и со стороны это тем более очевидно.
— А что, — отозвался Морис нерешительно, — можно и вправду посмотреть, кое-где купюры сделать — и печатать…
— Ничего не могу сказать, пока сам не прочитаю, — мотнул головой Мироглов.
Вот как…
Что ж, пусть почитают. Хотя и тех страничек, которые я прочел вслух, вроде бы достаточно… Я ошибся. Ладно, пускай… Морис поймет, что я не с бухты-барахты попер на дыбы. И Мироглов… Ему, понятно, не доводилось испытать на себе кое-какие прелести нашей жизни… Но он разберется. И Толмачев тоже. Хотя бы как политик… Ведь он — политик, номенклатура: в издательстве был главным редактором, потом руководил партийной газетой…