Шрифт:
— Тебе смешно? — хмуро спросил Шарапов; он ведь не знал, что мы с ним уже станцевали летку-енку.
— Да я не об этом. Хотя должен вам сказать, если по-честному, непонятно мне — «начальство недовольно»! Они-то должны соображать, что не на боку ведь мы лежим, прохлаждаемся…
— Нет, не должны, — уверенно сказал Шарапов. — Не должны они соображать, почему мы с тобой аферистов взять не можем. Полное и законное право у начальства сказать мне: вынь да положь. А уж я — тебе.
— Но мне передавать это указание некому, вот я и интересуюсь, почему начальство не должно вникать в наши сложности.
— А оно вникает. Но не на уровне отдельного, порученного тебе дела, а в масштабе оперативной обстановки в городе, во всей стране. Мне вот понадобилось немало времени, чтобы понять: нет хуже руководителей, чем те, что лезут во все дела сами. У настоящего начальника должно быть два дара: ясно понимать задачу и уметь подбирать людей, которым эта задача по силам.
— Я же не с этим спорю! — вскинулся я на Шарапова. — Но ведь начальство в Министерстве приборостроения, например, не дает конструкторам приказ: за три дня изобретите прибор, который умел бы делать то, да се, да это самое.
— Правильно, — кивнул он. — За три дня не приказывают, а за год — приказывают.
— Но мне ведь не за год велят найти преступника! А задача не легче — пойди туда, не знаю куда, найди того, не знаю кого…
— Да, — готовно согласился Шарапов. — Но у тебя с конструкторами исходные точки разные. У них сумма технологических знаний, а у тебя — боль человеческая. Тут как ни крути, а ответ один: пока ты сердцем не ударишься о чужую беду, ты своей загадки не решишь. Ничего не попишешь, работа у нас с тобой особая…
Помолчал и добавил:
— И на моей памяти прижились у нас только те ребята, которые могут своим сердцем о чужие невзгоды биться.
Он снова встал, налил по чашке густо-красного чая.
— У меня к вам просьба, — сказал я. — Разрешите мне подключить к делу Позднякова: уж больше его никто сердцем не ударится.
Генерал задумчиво похмыкал:
— Вообще-то, пока официально не закончено служебное расследование, нельзя привлекать его к операции…
— Но ни у кого не может вызвать сейчас сомнений его роль в этой истории, — настырно наседал я на шефа.
— А полную ясность все-таки может внести допрос этих барбосов, — отпирался Шарапов.
— Но он скорее всех поможет мне опознать их.
— Тут есть одна штука тонкая, и я сам не знаю, как быть. Пистолет у него похитили — выдавать новый я ему не хочу, а безоружным пустить не могу. На фронте в таких случаях полагалось оружие добыть в бою…
— Нам для боя, в случае чего, одного моего хватит. Да и честно говоря, не предвижу я рукопашного боя.
— Не знаю, не знаю, — крутился Шарапов. — Не по правилам это.
— Поступите по рецепту Петра Первого. Он ведь был парень неглупый.
— А что Петр Первый в таких случаях делал со своими участковыми?
— С участковыми — не знаю. А в уставе написал: «Не держаться правил, яко слепой стены, ибо там порядки писаны, а времен и случаев нет».
Шарапов засмеялся:
— Ладно, приходи завтра с Поздняковым, подумаем вместе.
…Истощенная, измученная плоть Якоба Фуггера была готова к смерти — вряд ли осталось более трех пудов в некогда могучем теле. Но бешеная воля, неукротимый дух и жадность величайшего менялы и ростовщика Европы не хотели с этим мириться. Синюшно-бледный, с опухшими глазами, истерзанный кровавой дизентерией, он нашел силы для усмешки:
— Мудрость нашего ничтожного мира — заблудшая овца, потерянная верующими. Я надеюсь возвратить ее из рук неверующего…
Говорю с осторожностью:
— Я верую во всеблагость нашего господа-спасителя…
— Но ты не веруешь в каноны медицинские, святые, как писание.
— Зачем же вы позвали меня?
— Мне нечего терять. И вспомнил я слова надежды: «Призови меня в день скорби, я избавлю тебя, и ты прославишь меня». Я не знаю, кому ты служишь — богу или дьяволу, но обещаю: избавь меня в день скорби моей, и я прославлю тебя…
— Искусство мое, знания мои, воля и разум призваны в услужение людям, и долг мой, не требуя обещаний награды и славы, — помочь вам в немощи, как всякому страждущему человеку.
— Не говори пустое! — слабо шевелит рукой Фуггер. — Человек — сосуд зла, пороков, нечистот и скверны. И мне, возможно, не стоило бы помогать, если бы я не был так нужен вам всем, дому своему великому, себе самому — осиротеете вы все без меня, нищие и глупые люди…
— Я постараюсь сделать все, что могу, — говорю я сдержанно.