Шрифт:
Полтора часа я стоял в приемном покое и рассматривал засыпающий осенний сад, обнесенный колючей проволокой в несколько рядов, и тихих больных в сереньких халатиках, снующих по дорожкам. Больница, где пациенты не вызывают жалости, где страдание принесено не несчастьем, а собственным свинством. Где лечиться заставляют принудительно…
– …Сколько я на него сил положила! – сказала снова Константинова. – Двадцать пять ему, шесть лет он уже алкоголик, ребенок родился дегенерат, жена от него ушла. Семь месяцев я его лечила комплексным методом, выходил отсюда совершенно здоровым человеком. И вот пожалуйста – что мне привезли, вы видели…
– А почему его так корчило? – спросил я.
Она сердито посмотрела на меня:
– Вы что думаете – я их мятными конфетами тут лечу? Для восстановления утраченных функций организма алкоголика применяются сильнейшие химические препараты, которые служат и барьером несовместимости против всех видов спиртов. А он сегодня стакан водки выпил.
– И что теперь будет?
– Не знаю. Может умереть…
Она закурила еще одну сигарету и сказала:
– Господи, обидно-то как! У нас закрытое лечебное учреждение, а я бы лучше сюда водила людей на экскурсии, как в кунсткамеру. Может быть, хоть кого-нибудь остановила бы. Ведь проходят люди по улице мимо – ну, больница как больница, и все, а ведь кто здесь не был, и представить себе не может, сколько здесь горя нечеловеческого, слез и страданий! Восьмой круг ада – и только!
– А что сделать? – спросил я.
– Да что вы меня спрашиваете? Я же врач, а не социолог, хотя и этому подучиваешься помаленьку на нашей работе. Нет формы зла, которая бы не проложила через нашу больницу своего маршрута. Семьи разваливаются – к нам имеет отношение, дети больные родятся – и это у нас на учете, травмы, увечья на работе – пожалуйста, я вам и об этом справочку дам, ну а кто по пьянке попадает не к нам, а к вам – это вы лучше меня знаете…
Она помолчала, потом сказала:
– Ладно, чего уж там, вы этого тоже не решите. Вас интересует Обольников?
– Да, я бы хотел, чтобы вы мне о нем рассказали поподробнее.
Константинова вытащила из шкафа папку с надписью «История болезни», и я заметил, что папка толстая, обтертая, старая.
– Он у нас второй раз лежит, – сказала Константинова. – Был рецидив год назад, но без серьезных осложнений, пил не слишком… В этот раз явился для лечения сам, с направлением райпсихиатра. Говорит, что хочет полностью излечиться.
– А ваши пациенты часто сами являются?
– К сожалению, они нас не радуют такой сознательностью, как Обольников.
– Я хотел бы с ним поговорить.
– Пожалуйста. Он сейчас на прогулке в саду. Пригласить его сюда или поговорите на воздухе?
– Давайте лучше на воздухе. Уравняем шансы, – усмехнулся я. – А то в этих стенах Обольников чувствует себя привычнее и увереннее, чем я.
Сергей Семенович Обольников гулял по дорожкам, задумчивый и меланхоличный, как Гамлет. Засунув руки за веревочный пояс теплого байкового халата, в кедах и вязаной женской шапочке, он не спеша вышагивал по утрамбованной красным толченым кирпичом тропке, снисходительно поглядывал на дерущихся из-за корок воробьев, и я слышал, как он сказал им осуждающе-снисходительно:
– Эть, птица, какая ты паскудная…
Он обернулся на наши шаги, вынул руки из-за пояса-веревки, стал «смирно», чем удивил меня немало, и сказал очень серьезно:
– Доброго вам здоровья, Галина Владимировна, желаю. И вы, товарищ, тоже здравствуйте.
Константинова усмехнулась, зло она усмехнулась, и сказала:
– Здравствуйте, Обольников. Часть бы вашей вежливости да в семью переадресовать – цены бы вам не было.
Обольников серьезно кивнул:
– Семья недаром очагом зовется. Там ведь и добро и зло – все вместе перегорит и золой, прахом выйдет, а тепло все одно останется. Люди промеж себя плохо еще потому живут, что уважению друг другу заслуженную оказать не хотят. Вежливость – она что? – слова, звук, воздуха одно колебание, а все-таки всем приятно.
– Вам бы, Обольников, такую рассудительность в смысле выпивки, – мечтательно сказала Константинова. – А то водочка всю вашу прелестную философию подмачивает.
– Водочку не употребляю, – гордо сказал Обольников. – Я «красноту», портвейн уважал, до того как под «автобус» попал. – И засмеялся, залился тонко, сипло заперхал.
– Это они так лекарство антабус называют, – пояснила мне Константинова. – Шуточки ваши, Обольников, на слезах родных замешены. Им-то не до смеха…
Он успокаивающе протянул к ней руки:
– Да вы, Галина Владимировна, не тужитесь за них. Ничего, дело семейное, а жизнь – штука долгая, не одни пряники да вафлики, и горя через отца немного на укрепу дому идет. – И смотрел на нее он своими блекло-голубыми, водянистыми глазами ласково, спокойно, добро.
– Какие же это они от вас пряники в жизни видели? – спросила Константинова.
Обольников горестно развел руками:
– Даже странно мне слышать такие вопросы от вас, Галина Владимировна, как я знаю вас женщиной очень умной и начитанной. А кормил-то их кто, одежку покупал, образованию кто им дал? Пушкин? Тридцать лет баранку открутить – это вам не фунт изюму!