Шрифт:
Он говорит:
— Нет, нет и нет!
Но я все-таки нащупал его слабое место.
— Вроде бы, — говорю, — скоро выборам быть? В нашем роду сорок пять душ, не считая троюродных и четвероюродных. Могу тебе их всех скопом привести сорок, а то и пятьдесят голосов прибавится — глядишь тебе депутатство и обеспечено! Возьмем, говорю, флаг вашей партии и пройдем по всем торговым рядам, только устрой то дельце, о котором я хлопочу, ведь сущая пустяковина!
Ну, этот тоже сдался.
Ночью Прыщ врыл перед дверью столб, к столбу крюк приладил, повесил тушу, а еще через день все мясники вывесили туши на прежних местах. Ветеринар столбы валить не осмелился, и мясной ряд возродился снова.
Взял я денег взаймы, купил новую машину „Зингер“, новых колодок, подошв, сафьяну и опять занялся своим ремеслом. Всяких чувяков нашил — греческих, илотогонских, пожарничьих, всех цветов и фасонов, — черные, белые, красные, тупоносые и остроносые, с язычками и без язычков, нанизал их на веревку и повесил перед входом в лавку, кто ни пройдет — взглянет, кто ни взглянет — остановится. Одни только поглядят, другие купят, и вроде делам мои пошли. Еще до пожара была у меня невеста, а тут набрался я храбрости и сыграл свадьбу. Сняли мы с ней пустую, можно сказать, комнату, два стула да столик, но ведь у меня в руках ремесло было и, рассчитывал я, что заработаю и на дом собственный, и на всякую утварь домашнюю. Но тут — надо же — объявился этот „Бакиш“!
Как-то раз утречком говорю я Колю Прыщу:
— Послушай, баю Колю, давай сегодня напару пообедаем — ты мясца дашь, я овощей куплю.
Дал я ему денег, пошел он на базар. И что-то долго его назад нету. Потом возвращается, картошки несет, укропу, луку и еще издали кричит мне:
— Беги, Коста, на базар, погляди на диво-дивное! Царвули из резины продают! Чуть не задаром!
Екнуло у меня что-то внутри. Отложил свой молоток и пошел. Наро-одшцу-у-у! Не подойти, не протолкнуться, облепили лоток со всех сторон, а на нем доверху царвули навалены. Взял я в руки один царвул, перевернул вверх подошвой, на подошве написано „Бакиш“ — резиновая фабрика и все такое прочее.
— Почем? — спрашиваю продавца.
— Пара — десять левов. А три пары возьмешь — могу скидку сделать, по восемь отдам.
Гляжу я на царвули эти, щупаю: тяжеленные, как гири! Куда им до моих, к примеру, плотогонских чувяков с желтым кантом, легких как перышко! Но это я понимаю, а для других что тяжелые, что легкие — все одно! Народ набежал простой, что блестит, то им и любо, хватают эти утюги резиновые почем зря! Старую обувку с ног скинут, новую, резиновую, наденут и скорей бежать к фотографу — на карточку сняться в „Бакише“ на ногах. Муторно мне, скажу я тебе, стало. И не из-за чего другого, а из-за карточек. Столько лет шил я свои чувяки, столько умения положил и старания и ни от кого спасибо не слыхал. А эти мокроступы, в которых ни красоты нет, ни души, ни умения — с прилавка и сразу на карточку!
Ни одного человека не нашлось с пониманием, в чем она есть, истинная красота.
В лавку я ворочаться не стал, а отправился прямым ходом в корчму и нализался так, что не помню, как меня домой приволокли. С той поры дела мои пошли хуже некуда. „Бакиш“ отбил у нас всех заказчиков и покупателей, и застопорилась наша торговлишка. Сбавили мы цену на свой товар. „Бакиш“ тоже сбавил. Он продавал за наличные, мы надумали в кредит торговать и тем его одолеть, но опять остались в накладе. Покупатели взяли привычку только в долг и брать, наличными совсем платить перестали. Один говорит:
„Жалованье получу — отдам“. Другой: „Вот виноград продам — расплачусь“. Третий сулится отдать, как хлеб обмолотит, пятый, шестой — в том же роде, конца-краю нету. Я уж не говорю про всяких там любителей поживиться на даровщину — приставов, финансовых агентов, стражников — те берут, тащат и спасибо даже не скажут. Про них и говорить нечего. Один тебе саблей грозит, другой — бумагой казенной. А у городских полицейских одна угроза: „Смотри, заставим мясников убрать свой товар в лавки!“ И брали у меня чувяки, кто для бабки, кто для жены, кто для ребятишек, все будто до следующего жалованья, а ни один гроша медного не заплатил, не отдал!
До того я с этим кредитом влип, что даже в церковь к причастию мы с женой и тещей стали по очереди ходить — потому на троих всего одна пара чувяков была!
Как увидал я, что вконец прогорает моя торговля, решил твердо-натвердо: „Никому больше в долг не даю! Хоть сам господь-бог с неба явись, отправлю ни с чем, пока не выложит денежки наличными!“ Даже клятву дал. Встал на колени и вслух поклялся: „Господи Иисусе Христе, чтоб мне ослепнуть, чтоб мне свету божьего не видать, если я с этого дня хоть одному человеку в долг поверю!“ Осенил себя крестом, но еще не успел с колен встать, вижу, входит дружок родителя моего из Козанова, был у него такой, Митю, Воркун по прозвищу. Улыбается во весь рот, на плече — торба, кричит с порога:
— Привалило тебе, Коста, счастье! Пришел я для тридцати свадебщиков чувяки покупать! Показывай товар, у меня с собой мерки есть! — И вынимает из мешка горсть лучин — мерки, по которым он чувяки покупать собрался свадебщикам в подарок. Вот эти ему подай и те! И вон те еще и эти! Почти все, что у меня наработаны были, отобрал, в торбу свою затолкал и к выходу.
— Постой, а деньги?
__ Хлеб обмолочу — отдам! — отвечает. Запиши в долг!
— Ах, в долг? Давай сюда товар!
Он глаза вылупил. Хочет уйти, а я его назад тащу. Схватились мы крепко, отобрал я у него торбу, вытряс оттуда чувяки, схватил у Прыща секач и давай их рубить на мелкие кусочки. Все соседи сбежались.