Порода. The breed

"Русский Эльф" - так называет Ричард Анну, девушку, которую мать прочит ему в жены. Анна признает, что тоже имеет дело с необыкновенным мужчиной - рыцарем по крови, и по сути, волшебником, в одночасье избавившим ее от давних страхов и комплексов, отважным воином - офицером ВВС Великобритании. В них обоих - порода. Но понимается она всеми по-разному. Будущая свекровь видит ее в дворянском титуле, за подтверждением которого отправляется в усадьбу своих предков Анна. Британские подруги, так же, как и она, увлекающиеся разведением борзых собак, видят породу в жестком соответствии экстерьеру, национальным традициям. А как воспринимает это понятие сама Анна? Неужели в бывшем возлюбленном Андрее, ученом-бессребренике, бродяге, дворняге, породы больше, чем в Ричарде?
П О Р О Д А
THE BREED
Господи, наведи страх на них;
да знают народы, что человеки они!
Псалом IX Давида
ГЛАВА 1.
Шампанское по утрам пьют
либо аристократы, либо дегенераты.
"Бриллиантовая рука".
– Who could imagine then, that you and May would become such firm friends?
– Oh really, who possibly could?..[1]
Руки потянулись к бокалам с шампанским. Бокалы на высоких стеблях – чем не лилии долин, что не трудятся и не прядут - лилии, плотно сомкнувшие лепестки, чтобы удержать драгоценную утреннюю росу.
Но я смотрела на руки.
Старческие пальцы подлинной леди охватили хрустальную ножку.
Бриллианты сверкнули в дымчатом свете британского утра, погасли в сизом бархате диванов. Июньское солнце в Англии было таким бледным.
Пару лет назад,в морозный вьюжный день, в преступной перес-
троечной Москве такими же звездными иглами сияли эти самые кольца - в такси. Пришлось нанять его у гостиницы "Космос" для перевозки двух еще незнакомых англичанок. Известно было только, что это любительницы русских борзых. Но первыми русскими, с которыми они познакомились, были мы (конечно, если не считать Princess Jean Golitzyn: - Have you met her, Anna?[2] - и других неизвестных нам экзотических эмигрантов).
Англичан нужно было доставить в питомник борзых на Ленинских горах. Слишком ярко сверкали камни, чтобы водитель их не заметил! Завезет еще куда-нибудь, а там... Однако нам повезло: это был просто шофер.
И вот я снова вижу бледную пергаментную руку. Сколько
лет эту истонченную кожу умащали лучшими притираниями? Де-
сятилетиями? Веками? Энн Вестли, леди Ферлоу, навсегда сохранит возраст, в котором застыла однажды. Тогда, в Москве, она выглядела точно так же - а ведь, пожалуй, старше королевы. Сейчас Энн с удовольствием рассказывает, как на прошлой неделе в Аскоте ее Nagora Bystraya выиграла дерби у лошади Ее
Величества.
– She has done it![3]- глаза Энн блестят, сквозь пудру проступает румянец. Она улыбается. Она больше похожа на Елизавету, чем родная сестра. Такая твердость и спокойная сосредоточенность взгляда бывают только при очень светлых глазах. У Энн они как британское небо в июне.
Так смотрят хищные птицы и львы – прямо и точно на вас, но при этом вдаль. Вы – только деталь мирового устройства, которое должно быть охвачено взором целиком и ежеминутно. Покой и порядок: все идет своим чередом. Не наше назначение устанавливать порядок, но наш долг – поддерживать его всей своей жизнью. И своей смертью. Вот взгляд подлинного властителя, вот сущность действительной, а не кажущейся власти.
Почти прозрачная рука Энн держит в узде громадное хозяйство и большую семью - собственное королевство, с которым я вряд ли когда-нибудь познакомлюсь. Мне ждать приглашения к Вестли в Ферлоу-холл не следует. Даже Мэй, в чьем поместье я гощу второй день, принимает сегодняшний визит Энн как некую честь и обставляет как особое событие. Я догадалась об этом еще вчера.
Телефон зазвонил, как только меня привезли из Хитроу, едва мы с Мэй успели переступить порог и открыть бутылку “Гжелки” - ту, что не разбилась, когда в Шереметьево, пытаясь закурить перед входом в жуткую трубу, ведущую в самолет, я уронила сумку.
В начале перестройки, когда наш мир дрогнул и заколебался, все боялись всего. А я стала вдруг бояться самолетов. Всю ночь накануне отлета в Англию я не спала. Перед черным овальным отверстием этой ужасной трубы меня охватила паника, руки задрожали, сумка сползла с плеча и соскользнула на кафельный пол. Хрустнуло стекло. Я подняла сумку за ремешок. Из нее полились тонкие струйки. Вокруг густым облаком испарений пополз алкоголь. Одинокий респектабельный джентльмен поднял брови и стал старательно смотреть не в мою сторону. Шумное семейство темнокожих миловидных европеоидов, – по-видимому, выходцев из Индии или ЮВА, – захихикало и зашепталось, бросая быстрые взгляды.
Я открыла сумку. Одна белая с синими цветами гжельская бутылка, купленная в родных местах на Арбате, была цела.
После я узнала, что Дягилев, переправляясь через океан в Америку, так и не снял пальто, а просидел все плавание скрючившись от ужаса, причем его зябнущие руки согревал в ладонях верный слуга.
У меня слуги не было. Но перелет состоялся – три часа невыносимого страха. Смятение усугубилось, когда я осознала, что ем зеленый горошек с курицей на высоте девяти километров, а облака – те самые облака, на которые я привыкла мечтательно смотреть, совершая свои странствия по земле, - лежат пеленой далеко внизу.
В конце этой бесконечности мучений мне показалось, что самолет падает прямо на Тауэр. Воспитанная на английских романах, получавшая открытки с видами Лондона от матери – профессора по этим самым романам – я узнала серое строение на берегу реки (конечно, Темзы) и приготовилась. Помню, как стало досадно, что все нормальные люди осматривают Тауэр с экскурсией, а я падаю на него с неба. Я представила уже, как обломки самолета вспугивают тауэрских воронов. Под крылом, совсем близко, мелькнули зубцы серых стен, белые, как барашки на волнах Темзы, и реющий над ними красно-бело-синий крест британского флага.