Шрифт:
Электрокардиограмма
Профессор прослушал меня и сказал:
– Сердчишко пошаливает упрямо.
Дайте, сестрица, мне кардиограмму,
Посмотрим-ка, что он напереживал.
Маленький белый рулон бумаги,
А в нем отражен твой нелегкий путь.
Зубчики, линии и зигзаги —
Полно, профессор, да в них ли суть?!
Ведь это всего только телеграмма,
Но телеграммы всегда сухи.
А настоящая «сердцеограмма»,
Где все: и надежда, и смех, и драма,
Вот она – это мои стихи!
Откройте любую у них страницу —
И жизнь моя сразу к лицу лицом:
Вот эта военной грозой дымится,
А та сражается с подлецом.
Другие страницы – другие войны:
За правду без страха и за любовь.
Ну мог ли, профессор, я жить спокойно,
Как говорится, «не портя кровь»?
И разве же сердцу досталось мало,
Коль часто, горя на предельной точке,
Из боли и счастья оно выплавляло
Все эти строчки, все эти строчки.
Итак, чтоб длиннее была дорога,
Отныне – ни споров, ни бурных встреч.
Работать я должен не слишком много,
Следить за режимом умно и строго,
Короче, здоровье свое беречь.
Спасибо, профессор, вам за внимание!
Здоровье, конечно же, не пустяк.
Я выполню все ваши указания.
Куренью – конец, говорю заранее.
А жить вот спокойно… увы, никак!
Ну как оставаться неуязвимым,
Столкнувшись с коварством иль прочим злом?
А встретившись где-нибудь с подлецом,
Возможно ль пройти равнодушно мимо?!
Любовь же в душе моей, как всегда,
Будет гореть до скончания века.
Ведь если лишить любви человека,
То он превратится в кусочек льда.
Волненья? Пусть так! Для чего сердиться?
Какой же боец без борьбы здоров?!
Ведь не могу ж я иным родиться!
А если вдруг что-то со мной случится,
То вот они – книги моих стихов!
Где строчка любого стихотворенья,
Не мысля и дня просидеть в тиши,
Является трассой сердцебиенья
И отзвуком песни моей души!
1975
Вечер в Ереване
Осенний вечер спит в листве платана,
Огни реклам мигают на бегу,
А я в концертном зале Еревана
В каком-то жарком, радостном тумане
Кидаю душу – за строкой строку.
И как же сердцу моему не биться,
Когда, вдохнув как бы ветра веков,
Я нынче здесь, в заоблачной столице
Армении – земли моих отцов.
А во втором ряду, я это знаю,
Сидит в своей красивой седине
Воспетая поэтом Шаганэ,
Та самая… реальная… живая…
И тут сегодня в зареве огней
Вдруг все смешалось: даты, дали, сроки…
И я решаюсь: я читаю строки,
О нем стихи читаю и о ней.
Я написал их двум красивым людям
За всплеск души, за песню, за порыв
И, ей сейчас все это посвятив,
Волнуюсь и не знаю, что и будет?!
В битком набитом зале тишина.
Лишь чуть звенит за окнами цикада.
И вот – обвал! Гудящая волна!
И вот огнем душа опалена,
И вот уж больше ничего не надо!
Да, всюду, всюду чтут учителей!
Но тут еще иные счет и мера.
И вот букет, размером с клумбу сквера,
Под шум и грохот я вручаю ей!
А ей, наверно, видится сейчас
Батумский берег, чаек трепетанье,
Знакомый профиль в предвечерний час,
Синь моря с васильковой синью глаз,
Последнее далекое свиданье.
Вот он стоит, простой, русоволосый,
К тугому ветру обернув лицо.
И вдруг, на палец накрутивши косу,
Смеется: «Обручальное кольцо!»
Сказал: «Вернусь!» Но рощи облетели.
Грустил над морем черноокий взгляд.
Стихи, что красоту ее воспели,
К ней стаей птиц весною прилетели,
Но их хозяин не пришел назад.
Нет, тут не хворь и не души остуда,
И ничего бы он не позабыл!
Да вот ушел в такой предел, откуда
Еще никто назад не приходил…
Шумит в концертном зале Еревана
Прибой улыбок, возгласов и фраз.
И, может быть, из дальнего тумана
Он как живой ей видится сейчас…
Что каждый штрих ей говорит и значит?
Грохочет зал, в стекле дробится свет.
А женщина стоит и тихо плачет,
Прижав к лицу пылающий букет.
И в этот миг, как дорогому другу,
Не зная сам, впопад иль невпопад,
Я за него, за вечную разлуку
Его губами ей целую руку —
«За все, в чем был и не был виноват».
1969–1971
Шаганэ
Шаганэ ты моя…
С. Есенин
Ночь нарядно звездами расцвечена,
Ровно дышит спящий Ереван…
Возле глаз, собрав морщинки-трещины,
Смотрит в синий мрак седая женщина —
Шаганэ Нерсесовна Тальян.
Где-то в небе мечутся зарницы,
Словно золотые петухи.
В лунном свете тополь серебрится,
Шаганэ Нерсесовне не спится,
В памяти рождаются стихи:
«В Хороссане есть такие двери,
Где обсыпан розами порог.
Там живет задумчивая пери.
В Хороссане есть такие двери,
Но открыть те двери я не мог».
Что же это: правда или небыль?
Где-то в давних, призрачных годах
Пальмы, рыба, сулугуни с хлебом,
Грохот волн в упругий бубен неба
И Батуми в солнечных лучах…
И вот здесь-то в утренней тиши
Встретились Армения с Россией —
Черные глаза и голубые,
Две весенне-трепетных души.
Черные, как ласточки, смущенно
Спрятались за крыльями ресниц.
Голубые, вспыхнув восхищенно,
Загипнотизировали птиц.
Закружили жарко и влюбленно,
Оторвав от будничных оков,
И смотрела ты завороженно
В «голубой пожар» его стихов.
И не для тумана иль обмана
В той восточной лирике своей
Он Батуми сделал Хороссаном —
Так красивей было и звучней.
И беда ли, что тебя, армянку,
Школьную учительницу, вдруг
Он, одев в наряды персиянки,
Перенес на хороссанский юг!
Ты на все фантазии смеялась,
Взмыв на поэтической волне,
Как на звездно-сказочном коне,
Все равно! Ведь имя же осталось:
– Шаганэ!
«В Хороссане есть такие двери,
Где обсыпан розами порог.
Там живет задумчивая пери.
В Хороссане есть такие двери,
Но открыть те двери я не мог».
Что ж, они и вправду не открылись.
Ну а распахнись они тогда,
То, как знать, быть может, никогда
Строки те на свет бы не явились.
Да, он встретил песню на пути.
Тут вскипеть бы яростно и лихо!
Только был он необычно тихим,
Светлым и торжественным почти…
Шаганэ… «Задумчивая пери»…
Ну, а что бы, если в поздний час
Ты взяла б и распахнула двери
Перед синью восхищенных глаз?!
Можно все домысливать, конечно,
Только вдруг с той полночи хмельной
Все пошло б иначе? И навечно
Две дороги стали бы одной?!
Ведь имей он в свой нелегкий час
И любовь, и дружбу полной мерой,
То, как знать, быть может, «Англетера»…
Эх, да что там умничать сейчас!
Ночь нарядно звездами расцвечена,
Ровно дышит спящий Ереван…
Возле глаз собрав морщинки-трещины,
Смотрит в синий мрак седая женщина —
Шаганэ Нерсесовна Тальян.
И, быть может, полночью бессонной
Мнится ей, что расстояний нет,
Что упали стены и законы
И шагнул светло и восхищенно
К красоте прославленный поэт!
И, хмелея, кружит над землею
Тайна жгучих, смолянистых кос
Вперемежку с песенной волною
Золотых есенинских волос!..
1969
«Эх, жить бы мне долго-долго!..»
Эх, жить бы мне долго-долго!
Но краток наш бренный век.
Увы, человек не Волга,
Не Каспий и не Казбек.
Когда-нибудь путь замкнется,
И вот на восходе дня
Город мой вдруг проснется
Впервые уже без меня.
И критик, всегда суровый
(Ведь может же быть вполне),
Возьмет да и скажет слово
Доброе обо мне.
И речи той жаркой градус
Прочтут и почуют люди.
Но я-то как же порадуюсь,
Если меня не будет?
И чем полыхать на тризне,
Сердечных слов не жалея,
Скажите мне их при жизни,
Сейчас мне они нужнее!..
1974
Рассказы
Фронтовая весна
Удивительное я получил сегодня письмо. Удивительное! Нет, ничего необычного поначалу в нем вроде бы не было. Стандартный белый конверт, и обратный адрес мелким убористым почерком: Серпухов, 2-й Малый проезд… Турченко.
Сколько таких вот добрых и сердечных посланцев получил я за эти годы от моего старинного фронтового друга Ивана Романовича. Вначале, в первые послевоенные годы, они были краткими и ласково-деловитыми: «Дружище Эдуард! Работы по горло! Кручусь, как хорошо отлаженный мотор. В Москву все нет времени выбраться. Но о тебе помню и очень скучаю. Сима и ребята здоровы, шлют тебе могучий привет и зовут в гости. Приглашаю и я от всей души. Брось хоть на пару дней свои студенческие дела и приезжай. Накормлю таким обедом, что целый год помнить будешь! Жду. Обнимаю и целую. Твой Иван Турченко».
Письма были искренние и от всей души. А что до обещания «лукулловского» обеда, то в довольно голодноватые послевоенные годы, особенно ощутимые в студенческой бытности, такое гастрономическое обещание было отнюдь не лишним. Тем паче, что фронтовой мой товарищ Турченко, инженер-пищевик по профессии, должность занимал по тем временам прямо-таки сказочную: он был директором мясокомбината в Серпухове. И все-таки без тени ханжества скажу, что хоть и уписывал с большим удовольствием роскошнейшие борщи с ветчиной и неправдоподобно огромные котлеты, ездил я к Ивану Романовичу и Симе, правда, из-за недостатка времени довольно редко, главным образом ради них самих, их душевного тепла и добросердечия. С годами, когда время стало брать понемножечку свое, а был Иван Романович старше меня на добрых восемнадцать лет, и кипучий темперамент его несколько поутих, то и письма стали обстоятельней и длинней. А после того, как, устав от своей профессии, кляузной и суматошной, перешел он на другую, более спокойную работу, письма его уже окончательно вошли в полноводно-спокойное русло.
Иногда мы встречались с ним в Серпухове, чаще в Москве, а еще чаще обменивались предпраздничными открытками и письмами. И я за долгие годы привык к его не всегда многословным, но постоянно оптимистичным и веселым посланиям. Их было довольно много, и они чем-то походили друг на друга, как солдаты в строю. Но сегодняшнее письмо… Нет, начало его было таким же, как и в предыдущих письмах. О домашних делах, о жене, о детях и прочее… А в конце… А в конце была приписка:
«Эдуард Аркадьевич! (Иногда для разнообразия он обращался ко мне по отчеству.) Помнишь ли ты село Первоконстантиновка, что возле Перекопа? Вспоминаешь ли, как мы жили там в период фронтового затишья в ожидании новых и грозных боев? Наверное, ты помнишь, как ждал я там на войне писем от моей Симы. Ведь я, как тебе известно, женился на ней как раз перед самой войной. И прожили мы с ней практически всего ничего. Она скучала и присылала мне на фронт нежные и тоскливые письма. И вот, намереваясь как-то мне помочь и желая немного развеселить Симу, ты стал присовокуплять к моим посланиям еще и забавные, жизнерадостные приписки от себя. Помнишь ли ты еще эти свои молодые, добрые и веселые послания? Абсолютно уверен, что нет! А они, должен тебе доложить, сохранились и лежали все эти годы вместе с моими фронтовыми письмами в заветной шкатулке у Симы. Хочу доставить тебе удовольствие и вкладываю в конверт твои веселые строки, которые Сима моя берегла столько лет, что и считать даже страшно. Можешь сказать ей за это спасибо. Сердечно обнимаю и целую тебя. Твой Иван Турченко. Серпухов. 5 марта 1985 года.
P. S. А еще вкладываю в конверт письмо от Пети Бондаренко. Того самого крошечного Пети, которого мы когда-то катали на спине и весело перебрасывали с рук на руки. Надеюсь, ты его не забыл! Прочти внимательно письмо, которое он мне написал, и сделай хорошее дело. Вслед за мной напиши этому самому Пете несколько теплых слов. Теперь, как видишь, он уже вырос и стал аж помощником капитана. Лихой моряк! С удовольствием съездил бы в Первоконстантиновку и дальше в Крым, прошелся бы по тем местам, где мы с тобой воевали когда-то. Да, видно, теперь уже не соберусь. Эх, время, время! Куда задевались молодые мои годы?! Еще раз сердечно обнимаю тебя.
Твой Иван Романович».
И вот из пузатого конверта, как из дупла, на стол ко мне выпархивают белокрылыми птицами треугольнички писем. Их целых четыре. Пятое письмо от Пети. Перечитываю прилетевшие ко мне из далекой-предалекой фронтовой юности чуть пожелтевшие от времени листочки. Я читаю, и словно бы начинает растворяться, затихать и уплывать куда-то там за окнами огромный, многомиллионный город. Ни плечистых, упершихся в небо зданий, ни бесконечных шумных машин, ни прохожих… Перед мысленным взором моим другие дали, другое время, иные края… Фронтовая весна! Весна моей удивительной и неповторимой молодости. Где ты сейчас?! Дай мне руку, отзовись! Поговори со мной своим звонким молодым голосом!