Шрифт:
Кубики мяса в янтарного цвета банках попали через коридор в патологию и токсикологию: этой сфере вечно недодают денег, а потому там работают со старыми инструментами и приборами, вычерчивающими кокаиновые или героиновые пики на медленно ползущих линованных бумажных лентах, которые в 1960-х годах считались произведениями искусства.
Что, в конце концов, меняет смерть? Женщины в синих халатах проверяли образцы мочи шофера, подозреваемого в вождении в нетрезвом виде, и точно так же они проверяли мочу умерших. Умерли они пьяными или трезвыми? Пьяный водитель, погибший в автокатастрофе, пьяный самоубийца, преодолевший, наконец, свой страх перед оружием (в Германии XVII века власти предлагали приговоренным к смерти выпить перед казнью пива или вина), пьяная жертва преступления, из чувства неуязвимости решившая подразнить убийцу, — подобные описания помогают связать смерть с ее причиной. Между тем женщины в синих халатах изучают образцы тканей, присланные доктором из другого конца коридора. Я смотрел, как одна из них, склонившись над разделочной доской и мимоходом отмечая неприятный запах, разглядывает зернистую массу чьей-то опухоли. Если желудок поражен раком, если печень заполнена толенолом или секоналом, из этого составится история, и люди доктора Стивенса вскоре смогут подписать очередное свидетельство о смерти.
Руками в перчатках женщина раскручивала трубку с черным набалдашником, полную чьей-то малиновой крови. На столе лежала стопка дисков с надписью «Полиция». На них улики, информация, из которой когда-нибудь может родиться смысл. Почки плавали в больших белых прозрачных пластиковых банках. Они тоже хранили свой секрет — нож во рту — или не хранили. Они могли объяснить неожиданный приступ — или найти рациональное толкование смертельной концентрации белых барбитуратов в двенадцатиперстной кишке, если этого не сделали последние слова покойного. Каждый четвертый самоубийца Сан-Франциско оставляет записку. Те, кто предпочитает молчание, сами того не желая, иногда оставляют записки в жизненно важных органах.
— Я бы сказал, примерно двадцать пять процентов самоубийств, с которыми мы тут имеем дело, обусловлены реальными физическими болезнями, — сказал доктор Стивенс. — Некий джентльмен прилетел недавно из другого штата, взял такси до моста «Золотые ворота» и прыгнул вниз. Что ж, у него был неоперабельный рак печени. Это логические решения.
Что до других, то их причины эмоциональны и преходящи. Девочка говорит мальчику, что не хочет его больше видеть, тот идет и вешается. Никто с ним не поговорил и не вложил ему в голову мысль, что в мире есть и другие женщины.
Заглянем теперь в печень. Найдем там рак или нет. Это нам кое-что сообщит.
— А убийство? — спросил я. — Вы когда-нибудь видели уважительную причину?
— Ну, я все же видел несколько оправданных убийств, — ответил доктор Стивенс. — Мы имеем дело с сотней убийств ежегодно, и всего несколько из них бывают оправданы. Люди защищали своих близких или свою жизнь. Но подавляющее большинство — пустота, бессмысленное насилие, за которое нужно судить и наказывать.
А несчастные случаи? Сердечные приступы, отказ почек? Незачем даже спрашивать. Со стороны смотровой комнаты все они бессмысленны.
В то субботнее утро, когда доктор пропускал сквозь пальцы кишки повесившегося, подобно тому, как рыболов проверяет, нет ли на леске узлов, а судебный медик, светловолосая украинка, рассказывавшая мне недавно о своей родной Одессе, была занята распиливанием электропилой черепа, я спросил:
— Если тело начало разлагаться, какова опасность занести себе инфекцию?
— Да ну, бациллы туберкулеза и вирусы СПИДа умирают довольно быстро, — сказал врач. — Им нелегко приходится в мертвом теле. Не хватает кислорода. Правда, стафилококк и грибки, наоборот, растут… Мертвых нечего бояться. Другое дело — живые. Приходите, например, в квартиру к умершему и спрашиваете соседа, что случилось, а умерший встает и начинает на вас кашлять.
Он закончил свою работу и вышел. Поблагодарив помощницу и сняв халат с бахилами, я сделал то же самое. Я вышел в ясный и жаркий мир, где меня ждала моя смерть. Если я умру в Сан-Франциско, у меня будет один шанс из пяти приехать на карете в заведение доктора Стивенса. Ничто вокруг меня вроде бы не нависало угрожающе и не воняло смертью, как это было, когда я вышел из катакомб — наверное, потому, что смерти, виденные мною на столах для вскрытия, были столь подчеркнуто единичны, что я отказывался примеривать их на себя, [27] тогда как цельная масса и множественность черепов в катакомбах вконец истощила мое неверие — я все же не мог не думать о том, кто сейчас на меня кашлянет, какая меня собьет машина или какого сорта раковые клетки в этот самый миг делятся и воняют у меня в животе. Доктор прав: я не смогу причинить ему вреда, поскольку он будет готов к нашей встрече. И его скальпель также не сделает мне больно. Я шел по Брайен-стрит, размышляя о странном и абсурдном свойстве собственной души, которая сильнее всего боялась смерти тогда, когда смерть меньше всего ей угрожала — можно подумать, эти трупы встанут и набросятся на меня, — а еще о том, как же это здорово — стащить с себя одноразовую маску, вдохнуть свежего воздуха и раствориться в этом городе с его смертельно опасными машинами и микробами, с его парусниками, книжными лавками и, в конце концов, с его безжалостной будущностью.
27
Недавняя смерть или давняя, это не моя смерть, и я лишь отмахнулся от нее. В катакомбах они были настолько неразличимы, с такими чистыми панцирями, что можно было подумать, все они умерли «естественной смертью». В кабинете судебно-медицинской экспертизы были погибшие в результате несчастного случая или при странных обстоятельствах, несколько покончивших собой, как старик, что повесился на проводе, и лишь изредка туда привозили убитых. Я смотрел в глаза повесившегося и чувствовал, что дрожу. Чтобы защитить меня от этого, доктор Стивенс установил двери с табличками «ВХОД ВОСПРЕЩЕН» и «ВХОД КАТЕГОРИЧЕСКИ ВОСПРЕЩЕН». Здесь и сейчас, пытаясь отредактировать написанное, я вижу всего одно мертвое существо — паука, прилипшего к оконному стеклу вместе со своей высохшей паутиной. В основном же я вижу машины, едущие по широкой дороге, великолепные деревья, шагающих по тротуару людей. На том месте, где пару лет назад убили подростка, теперь стоит будка продавца пончиков, пышущая сладостью и жизнью. Пока еще я в стране живых и никогда не поверю в собственную смерть. (Прим. автора.)
А теперь, прикрыв глаза, я окину беглым взглядом обходные пути жестокостей и войн. Я видел штабеля черепов в Парижских катакомбах. Точно такие же черепа я видел на стеклянных полках Полей Смерти Чоенг Ёк. [28] В отличие от парижских, глядевших прямо на меня из штабелей и кое-где уложенных красивыми арками, эти черепа были свалены как попало на стеклянные выставочные стеллажи, кучами, а не рядами — впрочем, недостающие впечатления можно получить, посетив знаменитую «карту геноцида» в нескольких километрах от Пномпеня: сия графическая репрезентация Камбоджи составлена из черепов убитых. В Чоенг Ёк они лежат друг на друге, таращась и ухмыляясь, зевая и крича, рассортированные по возрасту, полу и даже расе (ибо от рук красных кхмеров погибло также некоторое количество европейцев). На черепах попадаются трещины — кхмеры разбивали железными брусьями еще живые головы. И все же, на мой необразованный взгляд, никаких других отличий от парижских черепов там нет. Ангел смерти пролетает над чьей-то головой, снижается, убивает и улетает прочь. Оставшееся после его работы неразличимо ни для кого, кроме коллег доктора Стивенса и тех, кто видел все это своими глазами. (Однажды я смотрел фильм о Холокосте. Когда зажегся свет, я чувствовал себя очень подавленно. Кажется, фильм меня «тронул». Но тут я посмотрел на своего знакомого, бледного и покрытого потом. Он был евреем. Он был там. Нацисты убили почти всех его родных.) До того, как ангел сделает свое дело, обреченные на смерть точно так же неотличимы от тех, кому повезет или не повезет прожить немного дольше. Возможно, смерть постижима только во время смерти.
28
Я был там дважды, и второй раз оказался намного ужаснее первого. Но эти технические и политические подробности не имеют значения. (Прим. автора.)
Чтобы постичь ее, давайте представим этот миг в настоящем, страшный миг, когда в вас стреляют, а вы, забыв, что ваша жизнь далеко не идеальна, молите лишь о том, чтобы еще немного пожить, еще немного попотеть и помучиться от жажды, клянетесь, что, если только вам удастся сохранить свою жизнь, вы будете холить ее и лелеять. Это почти-смерть — не имеет значения, насильственная или нет. Женщина, которую я любил, умершая потом от рака, однажды писала мне: «Ты этого не знаешь, но сегодня годовщина моей мастэктомии, и я должна быть счастлива, что живу. На самом деле день был ужасным». Как и я, она все забыла; в очередной раз отмахнулась от смерти, не будучи настолько верующей, чтобы после всего пережитого благоговеть перед каждой минутой. После того как в меня стреляли (может, они стреляли вовсе не в меня, может, они меня даже не видели), я клялся, что стану счастливее, что буду благодарить небеса за подаренную мне жизнь, и преуспел в этом, однако в иные дни катакомбы и плиточные столы для вскрытия из офиса доктора Стивенса опускаются на дно моей памяти — тогда я впадаю в отчаяние и презираю жизнь. Новый испуг, новый ужас, и признательность возвращается. Плиты встают во всем своем зловонии, чтобы напомнить мне о моем счастье. За год до самого ужасного дня моя любимая писала: «В прошлый раз им нужно было воткнуть четыре иголки в четыре вены. Я плакала, когда втыкали четвертую. Вены не выдерживают. Меня вырвало прямо в кабинете врача, потом рвало все четыре дня, и все четыре дня я была в полусознании. Я всерьез хотела немедленно умереть. Что если принять сверхдозу снотворного… Выбор невелик, но мне хотелось остаться и успеть поненавидеть ухажеров моей дочери». Я вспоминаю предыдущее письмо на розовой бумаге, начинавшееся с: «Я обещала больше не писать. Я солгала. В субботу мне сказали, что у меня обширный рак груди, через неделю будут делать мастэктомию и удалять лимфатические узлы. Я боюсь смерти. У меня трое маленьких детей. Я не пустышка. Мне плевать на мою грудь, но я хочу жить… Скажи мне. Этот страх — я чувствую его запах — на войне так же?» — Да, дорогая. Я никогда не был опасно болен, но уверен, что так же.