Шрифт:
Представим конституционный проект, согласно которому в день инаугурации вновь избранного президента в его тело имплантируется бомба, и эта бомба соединена со смартфонами всех граждан, имеющих право голоса. После каждого принятого президентом решения избиратели нажимают кнопки «да» или «нет», чтобы сообщить, согласны они или нет. Если более чем в трех случаях количество ответов «нет» будет выше, чем количество ответов «да», бомба автоматически сработает. Можно ли представить, что президент не будет заинтересован в получении голосов большинства? Конечно, нет. Но можно ли считать такую страну демократической?
Вследствие двойного давления на демократию со стороны «нормализующих» импульсов 1989 года и стремления цифровой революции «сделать демократию реальной» наша нынешняя политика превратилась в игру надежды и отчаяния. Завершение эпохи холодной войны, как известно, переживалось как конец света ностальгирующим поколением 1989 года, тогда как обещание цифрового рая настроило молодое поколение весьма критично ко всему, что оно воспринимает как вчерашнюю демократию (все это не так уж сильно отличается от старых битв между старыми и новыми левыми). Политика определяется демографическим воображением (страхом, что мы теряем наш мир) и технологическим воображением, которое обещает построить такой мир, какой мы только захотим. Пространства для проведения подлинной политической реформы больше не существует. Нас спрашивают, хотим ли мы защитить демократию прошлого или принять демократию будущего. И хотя мы утратили то, что нас объединяло, сейчас мы связаны больше, чем когда-либо раньше. Подъем нового популизма на Западе невозможно понять, если мы не принимаем в расчет игру между подогреваемыми демографией страхами утраты сообщества и поощряемыми интернетом надеждами на обретение сообщества свободного выбора. Антииммигрантские реакционеры и технологически мыслящие сторонники прогресса, скорее всего, будут определять будущее нашей демократии.
Живое и мертвое
Следующий по порядку насущный вопрос: почему правительства не смогли вернуть общественное доверие после Великой рецессии 2008 года, несмотря на то что рынки действительно обрушились?
В октябре 2009 года британско-американский историк Тони Джадт прочитал в Нью– Йоркском университете публичную лекцию под названием «Что живо и что мертво в социальной демократии». Джадт, автор книги «После войны» – возможно, самой авторитетной работы по истории Европы после 1945 года, – был заметной фигурой в интеллектуальной жизни Нью– Йорка, поэтому неудивительно, что аудитория была переполнена. Однако многие пришли из-за опасения, что эта лекция может стать последним публичным выступлением Джадта. Все знали, что он при смерти. В 2008 году у него был диагностирован боковой амиотрофический склероз, более известный как болезнь Лу Герига. Джадт был парализован ниже шеи и не мог самостоятельно дышать. В своей лекции он страстно защищал наследие социал– демократического государства и подверг разрушительной критике нашу общую неспособность вообразить мир, отличный от того, в котором мы живем. Некоторые из его аргументов глубоко трогали, но тем не менее оставляли серьезные вопросы. Вполне вероятно, это объясняется тем, что социал– демократия была уже не столь романтичной, какой помнил ее Джадт, и общество, возникшее на руинах государства всеобщего благосостояния, не было столь морально ущербным, каким он его провозглашал. Слушатели, безусловно, были покорены речью Джадта, которая была исполнена величия и благородной страсти. Но более всего их изумило то, что он говорил о социал– демократии как о завершенном проекте. В то время когда многие левые ожидали появления благоприятного для социал– демократических идей момента, когда казалось, что выборы Барака Обамы станут вторым пришествием Франклина Рузвельта, Джадт говорил о государстве всеобщего благосостояния в той же манере, в какой Жозеф де Местр писал о старом режиме во Франции: нечто прекрасное и благородное безвозвратно уходит в прошлое. Почему же правительство никогда не сможет вернуть доверие своих граждан?
Многие кризисы были кризисами доверия, и в этом смысле Великая рецессия не является исключением. Но кризис 2008 года стал таким особенным потому, что не смог дать начало новым надеждам и альтернативам. В дни Великой депрессии люди утратили веру в рынок, но приобрели веру в способность правительства решать экономические проблемы. Очарованность способностью правительства управлять экономикой была свойственна таким разным режимам, как рузвельтовская Америка, сталинская Россия и гитлеровская Германия. Отнюдь не только политики, но также общественность доверяла правительству. Во время «стагфляции» 1970-х годов маятник качнулся в противоположную сторону. Люди утратили доверие к правительству, но вновь обрели веру в рынок. Привлекательность рынка стала очевидной даже на антикапиталистическом Востоке. Однако в результате современного кризиса рынок и правительство полностью утратили доверие. Возникает вопрос: почему? Почему получилось так, что, вопреки ожиданиям, кризис рынка не вернул доверие к правительству ни в Европе, ни в США?
На мой взгляд, немецкий социолог Вольфганг Штрек предложил убедительный нарратив, объясняющий, почему это произошло. Он считает, что рыночная революция, случившаяся как реакция на экономический кризис 1973 года, попросту разрушила рынок «правительственных благ» – тех благ, которые производились или распределялись публичной властью и были «задуманы с расчетом на единообразие». Штрек проводит различие между демократическим капитализмом до 1973 года, в котором господствовали так называемые правительственные блага, обеспечивавшие базовые потребности современной семьи – автомобиль, стиральная машина и т. д., – и гораздо более диверсифицированными благами, которыми мог обеспечить рынок, – скажем, автомобилем и стиральной машиной, соответствующим специфическим потребностям и вкусам. В трактовке Штрека послевоенный демократический капитализм работал на обеспечение стандартизованными товарами. Различие между частным сектором, который контролировался крупными компаниями, и государственным сектором было минимальным. Это была классическая конъюнктура рынка, когда правительство и рынок вместе работали на удовлетворение потребностей общества. Они были осведомлены о потребностях и были способны их обеспечить. Но знание потребностей и понимание желаний – не одно и то же. Чем богаче становилось западное общество, тем более разнообразными делались требования покупателей. Ключевым стал момент, когда люди начали определять себя через товары и услуги, которые они приобретают. Потребление перестало иметь отношение к удовлетворению потребностей; оно относится теперь к построению идентичности. На повестке дня коммерциализированная диверсификация – переход рынков от удовлетворения потребностей к обслуживанию желаний. Когда средний немецкий потребитель покупал свой первый автомобиль, он делал это, потому что нуждался в нем. Но причины, по которым он решил продать свою машину, отлично ему служившую, и купить новую, были другими. У него не было автомобиля, который возбуждал бы его воображение или соответствовал бы желаемому социальному статусу.
Потребитель начинает доминировать не только на рынке, но и в обществе. Стало очевидным, что правительство не смогло предоставлять дифференцированные услуги – именно этого ожидал от него новый гражданин-потребитель.
Для правительства самой главной целью было обеспечение равенства для всех людей. Когда оно вершит правосудие или предоставляет социальные услуги, правительство гордится своей расовой, гендерной и классовой слепотой. Но общества быстро утратили уважение к слепоте правительства; они хотели бы, чтобы правительство занималось тем же самым, с чем удачно справлялись рынки. Это одна из важнейших причин, почему правительство не смогло вернуть утраченное доверие и почему даже участники движения «Захвати Уолл-стрит» настаивают на том, что единственные налоги, которые нужно увеличить, – это налоги презренного одного процента. Они хотят, чтобы правительство наказало богатых, но сами также не доверяют правительству.
Почему меритократам так не доверяют?
Богатые и могущественные никогда не пользовались популярностью у бедных и бесправных. Однако в наши дни меритократические элиты вызывают более яростное негодование, чем их предшественники, и общественное недовольство «заслуженно богатыми» характеризует сегодняшнее отношение к демократии (опыт Центральной и Восточной Европы особенно поучителен, так как именно в этих странах неравенство выросло самым драматичным образом). До 1970-х годов демократизация сдерживала растущее неравенство. Обещание демократии было, в конце концов, также обещанием равенства. Сохранялась надежда, что при новых политических режимах, когда миллионы людей смогут принимать участие в выборах, верхи должны быть заинтересованы в сохранении легитимности, обеспечиваемой неимущими. С исторической точки зрения социал-демократический компромисс послевоенного периода был в большей степени основан на стремлении имущих обеспечить легитимность капитализма, чем на стремлении неимущих его преодолеть.
Однако в начале 1970-х годов распространение демократии совпало с распространением неравенства, поскольку свободные рынки приносили гораздо больше богатства, но распределяли его неравномерно. Так, в 2011 году 20 процентов населения США владело 84 процентами совокупного богатства страны. И такое неравенство существует не только в США. Во всем мире глобализация привела к снижению неравенства между государствами, но одновременно – к росту неравенства внутри страны. За последние десять лет рост неравенства в эгалитарной Германии был больше, чем в других развитых капиталистических странах. Рост неравенства доходов сопровождался снижением социальной мобильности. Но сегодня социальная мобильность в Европе выше, чем в мифологизированных на манер Хорейшо Элджера [2] Соединенных Штатах. По данным Хоми Хараса из Брукингского института, глобализация удвоила численность среднего класса во всем мире: с одного миллиарда в 1980 году до двух миллиардов в 2012 году. Но в то же время глобализация разрушила экономические, политические и интеллектуальные основы обществ среднего класса в Европе и США.
2
Хорейшо Элджер Младший (1834–1899) – американский писатель, автор многочисленных романов, изображающих счастливые судьбы простых американцев, сумевших честным трудом победить нищету и выйти в люди. Прим. ред.