Шрифт:
Белоручка Железом и есть. Целых шесть лет я на них носил кандалы.
Чернорабочий А за что же это?
Белоручка А за то, что я о вашем же добре заботился, хотел освободить вас, серых, темных людей, восставал против притеснителей ваших, бунтовал… Ну, меня и засадили.
Чернорабочий Засадили? Вольно ж тебе было бунтовать!
Два года спустя.
Тот же чернорабочий (другому) Слышь, Петр'a!.. Помнишь, позапрошлым летом один такой белоручка с тобой беседовал?
Другой чернорабочий Помню… а что?
Первый чернорабочий Его сегодня, слышь, повесят; такой приказ вышел.
Второй чернорабочий Всё бунтовал?
Первый чернорабочий Всё бунтовал.
Второй чернорабочий Да… Ну, вот что, брат Митряй; нельзя ли нам той самой веревочки раздобыть, на которой его вешать будут; говорят, ба-альшое счастье от этого в дому бывает!
Первый чернорабочий Это ты справедливо. Надо попытаться, брат Петр'a.
Апрель, 1878
Роза
Последние дни августа… Осень уже наступала.
Солнце садилось. Внезапный порывистый ливень, без грому и без молний, только что промчался над нашей широкой равниной.
Сад перед домом горел и дымился, весь залитый пожаром зари и потопом дождя.
Она сидела за столом в гостиной и с упорной задумчивостью глядела в сад сквозь полураскрытую дверь.
Я знал, что свершалось тогда в ее душе; я знал, что после недолгой, хоть и мучительной борьбы она в этот самый миг отдавалась чувству, с которым уже не могла более сладить.
Вдруг она поднялась, проворно вышла в сад и скрылась.
Пробил час… пробил другой; она не возвращалась.
Тогда я встал и, выйдя из дому, отправился по аллее, по которой – я в том не сомневался – пошла и она.
Все потемнело вокруг; ночь уже надвинулась. Но на сыром песку дорожки, ярко алея даже сквозь разлитую мглу, виднелся кругловатый предмет.
Я наклонился… То была молодая, чуть распустившаяся роза. Два часа тому назад я видел эту самую розу на ее груди.
Я бережно поднял упавший в грязь цветок и, вернувшись в гостиную, положил его на стол, перед ее креслом.
Вот и она вернулась наконец – и, легкими шагами пройдя всю комнату, села за стол.
Ее лицо и побледнело и ожило; быстро, с веселым смущеньем бегали по сторонам опущенные, как бы уменьшенные глаза.
Она увидала розу, схватила ее, взглянула на ее измятые, запачканные лепестки, взглянула на меня – и глаза ее, внезапно остановившись, засияли слезами.
– О чем вы плачете? – спросил я.
– Да вот об этой розе. Посмотрите, что с ней сталось.
Тут я вздумал выказать глубокомыслие.
– Ваши слезы смоют эту грязь, – промолвил я с значительным выраженьем.
– Слезы не моют, слезы жгут, – отвечала она и, обернувшись к камину, бросила цветок в умиравшее пламя.
– Огонь сожжет еще лучше слез, – воскликнула она не без удали, – и прекрасные глаза, еще блестевшие от слез, засмеялись дерзостно и счастливо.
Я понял, что и она была сожжена.
Апрель, 1878
Памяти Ю. П. Вревской
На грязи, на вонючей сырой соломе, под навесом ветхого сарая, на скорую руку превращенного в походный военный гошпиталь, в разоренной болгарской деревушке – с лишком две недели умирала она от тифа.
Она была в беспамятстве – и ни один врач даже не взглянул на нее; больные солдаты, за которыми она ухаживала, пока еще могла держаться на ногах, поочередно поднимались с своих зараженных логовищ, чтобы поднести к ее запекшимся губам несколько капель воды в черепке разбитого горшка.
Она была молода, красива; высший свет ее знал; об ней осведомлялись даже сановники. Дамы ей завидовали, мужчины за ней волочились… два-три человека тайно и глубоко любили ее. Жизнь ей улыбалась; но бывают улыбки хуже слез.
Нежное кроткое сердце… и такая сила, такая жажда жертвы! Помогать нуждающимся в помощи… она не ведала другого счастия… не ведала – и не изведала. Всякое другое счастье прошло мимо. Но она с этим давно помирилась – и вся, пылая огнем неугасимой веры, отдалась на служение ближним.