Шрифт:
Тридцатого марта весна внесла к ней в комнату юго-западный ветер, первый букетик цветов, серёжки вербы, веточку дрока. Динни сразу пошла на поправку и три дня спустя выбралась на воздух. Все в природе действовало на неё с давно уже не изведанной остротой. Крокусы, жёлтые нарциссы, набухшие почки, солнечные блики на крыльях голубей, контуры и цвет облаков, благоуханный ветер приводили её в почти болезненное волнение.
Но ей всё ещё хотелось никого не видеть и ничего не делать. Эта странная апатия побудила её принять приглашение Эдриена поехать с ним за границу на время его короткого отпуска.
Из Аржелеса в Пиренеях, где они прожили две недели, Динни увезла воспоминание о совместных прогулках, о цветах, которые они собирали, о пиренейских овчарках, о цветущем миндале и долгих беседах с дядей.
Захватив с собой завтрак, они уходили на целый день, а поводы поговорить представлялись на каждом шагу. В горах Эдриен становился разговорчивым. Он и сейчас оставался тем же страстным альпинистом, каким был в молодости, но Динни догадывалась, что дело не только в этом: он пытался вывести её из летаргии, в которую она погрузилась.
– Когда перед войной мы с Хилери поднимались на Малого грешника в Доломитах, – сказал он однажды, – я впервые почувствовал близость бога. Это было давным-давно – девятнадцать лет назад. А когда ты чувствовала себя ближе всего к богу?
Динни промолчала.
– Сколько тебе сейчас лет, дорогая? Двадцать семь?
– Скоро двадцать восемь.
– Ты всё ещё на пороге. Разговор по душам, кажется, не приносит тебе облегчения?
– Вам пора знать, дядя, что разговоры по душам – не в обычаях нашей семьи.
– Верно, Динни! Чем нам тяжелей, тем мы молчаливей. Но не нужно слишком замыкаться в своём горе.
– Теперь я понимаю женщин, которые уходят в монастырь или отдаются благотворительности, – неожиданно призналась Динни. – Раньше я объясняла это отсутствием чувства юмора.
– Это может также объясняться отсутствием мужества или его избытком и фанатическим характером.
– Или погубленной молодостью.
Эдриен взглянул на племянницу:
– Твоя ещё не погублена, Динни, – надломлена, но не погублена.
– Будем надеяться, дядя. Но ей пора бы уже оправиться.
– Ты стала лучше выглядеть.
– Да, теперь даже тётя Эмили сказала бы, что я достаточно ем. Но заниматься своей персоной ужасно скучно.
– Согласен. Однако…
– Не зашивайте рану иглой, милый дядя, – она со временем затянется изнутри.
Эдриен улыбнулся:
– Я как раз подумал о детях.
– Мы пока ещё не умеем делать их синтетическим путём. Я чувствую себя прекрасно и счастлива, что всё сложилось именно так, как сейчас. Я рассказывала вам, что старая Бетти умерла?
– Добрая душа! Когда я был маленьким, она частенько совала мне карамельку.
– Она была настоящий человек, неровня нам. Мы слишком много читаем, дядя.
– Безусловно. Нужно больше ходить, а читать меньше. Давай позавтракаем.
Возвращаясь в Англию, они на трое суток задержались в Париже, где остановились в маленьком отеле над рестораном, недалеко от вокзала СенЛазар. Камины там топили дровами, постели были удобные.
– Только французы понимают толк в настоящей постели, – заметил
Эдриен.
Кухня в ресторане была рассчитана на завсегдатаев скачек и вообще любителей хорошо поесть. Официанты в передниках выглядели, по выражению Эдриена, как монахи, которых заставили трудиться: они разливали вино и заправляли салаты так, словно совершали обряд. Динни и её дядя были единственными иностранцами в отеле и почти единственными в Париже.
– Замечательный город, Динни! Если не считать Эйфелевой башни и такси, сменивших фиакры, я не замечаю здесь при дневном свете никаких существенных перемен по сравнению с восемьдесят восьмым годом, когда твой дед был послом в Копенгагене "и я впервые приехал сюда. В воздухе тот же запах кофе и дров; у людей те же широкие спины и красные пуговицы; на улицах те же столики перед теми же кафе, те же афиши, те же смешные лотки букинистов, то же бешеное движение; повсюду тот же французский серый цвет, – даже небо серое, – и та же несокрушимая уверенность в том, что жить можно только в Париже. Париж – законодатель мод и в то же время самый консервативный город в мире. Известно, что этот неизменный город избрала ареной своей деятельности вся передовая литературная братия, которая считает, что мир начался самое раннее в тысяча девятьсот четырнадцатом году, выбрасывает на свалку все созданное до войны, презирает все долговечное и в большинстве своём состоит из евреев, ирландцев и поляков. То же относится к художникам, музыкантам и всем вообще экстремистам. Они съезжаются сюда, болтают и растрачивают жизнь на всякие эксперименты, а добрый старый Париж посмеивается и живёт сам по себе, как всегда занятый практическими делами, чревоугодием и своим собственным прошлым. Анархия в Париже – всё равно что пена на пиве.
Динни сжала локоть Эдриена:
– Поездка пошла мне на пользу, дядя. Должна признаться: я впервые за последние годы чувствую себя такой жизнерадостной.
– Ага! Я же говорил: Париж возбуждает чувства. Зайдём внутрь кафе сидеть на улице слишком холодно. Что будешь пить – чай или абсент?
– Абсент.
– Он тебе не понравится.
– Ладно, тогда чай с лимоном,
Дожидаясь чая в неторопливой сумятице "Кафе де ла Пе", Динни смотрела на бородатое худое лицо дяди и видела, что он чувствует себя "в своей тарелке": выражение заинтересованности и довольства, появившееся у него здесь, делало Эдриена неотличимым от парижан.