Шрифт:
– Как идёт сражение за "свинград"?
– Вчера заболел один из каменщиков, а плотник повредил себе большой палец. Я говорил со стариком Беллоузом, но ведь нельзя же, чёрт возьми, накидываться на него за то, что он хочет занять своих людей подольше. Я симпатизирую тем, кто держится за своих рабочих, а не путается с разными там союзами. Он заверяет, что к концу следующего месяца всё будет готово, но едва ли справится.
– Конечно, нет, – поддержала отца Динни. – Он уже дважды давал обещание.
– Где ты была?
– Ездила навестить Тони Крума.
– Что-нибудь новое?
– Нет. Я только сообщила ему, что видела мистера Масхема и что тот не откажет ему от места.
– Рад за него. Он парень с характером. Досадно, что он не военный.
– Мне очень жаль его, папа: он любит по-настоящему.
– На это всё жалуются, – сухо отозвался генерал. – Ты видала, как ловко сбалансирован новый бюджет? Мы живём в эпоху сплошной истерии: каждое утро к завтраку тебе подают очередной европейский кризис.
– Всё дело в наших газетах. Во французских шрифт мельче, поэтому они и тревожат человека вдвое меньше. Я, например, читала их совершенно равнодушно.
– Да, виноваты газеты и радио: всё становится известно ещё до того, как произойдёт. А уж заголовки – те в два раза крупней самих событий. Как почитаешь речи и передовицы, так тебе и начинает казаться, что мир впервые попал в такой переплёт, хотя он испокон века в какомнибудь переплёте, только раньше из-за этого не поднимали шум.
– Но без шума не удалось бы сбалансировать бюджет, дорогой!
– Да нет, просто сейчас все так делается. Но это не по-английски.
– Откуда нам знать, папа, что по-английски, а что – нет.
Генерал наморщил обветренный лоб, и по его изборождённому лицу поползла улыбка. Он указал на свинарник:
– Вот это по-английски. В конце концов мы всегда делаем то, что нужно, хотя и в последнюю минуту.
– Ты это одобряешь?
– Нет. Но ещё меньше я одобряю истерику, как лекарство от всех болезней. Разве стране впервые оставаться без денег? Эдуард III был должен чуть ли не всей Европе. Стюарты не вылезали из банкротства. А после Наполеона мы пережили такие годы, с которыми нынешний кризис даже не идёт в сравнение. Но эти неприятности не подавались вам ежедневно к завтраку.
– Значит, неведение – благо?
– Не знаю. Мне просто противна та смесь истерики с блефом, которая составляет теперь нашу жизнь.
– И ты согласился бы упразднить голос, возвещающий райское блаженство?
– То есть радио? "Отживает порядок ветхий и другим сменяется, а господь творит свою волю путями многими, чтобы не прельстился мир никаким новшеством единым", – процитировал генерал. – Я помню, как старик Батлер в Хэрроу сказал на этот текст одну из лучших своих проповедей. Я – не рутинёр, Динни; по крайней мере, надеюсь на это. Я только думаю, что люди стали слишком много говорить. Так много, что уже ничего не чувствуют.
– А я верю в нашу эпоху, папа: она сорвала все лишние покровы. Посмотри на старинные картинки в последних номерах "Тайме". От них пахнет догмой и фланелевой фуфайкой.
– В наше время фланель уже не носили, – возразил генерал.
– Тебе, конечно, виднее, дорогой.
– Моё поколение, Динни, в сущности, было подлинно революционным. Видела ты пьесу о Браунинге? Тогда действительно было так, как ты говоришь: но всё это кончилось ещё до моего поступления в Сэндхерст. Мы мыслили так, как считали нужным, и поступали так, как мыслили, но не разговаривали об этом. Сейчас люди сначала говорят, потом мыслят, а уж если доходит до дела, действуют так же, как мы, если вообще действуют. Разница между сегодняшним днём и тем, что было пятьдесят лет назад, сводится к вольности в речи: теперь говорят так свободно, что это лишает предмет разговора всякой соли.
– Глубокое замечание, папа.
– Но не новое. Я десятки раз встречал такие же мысли в книгах.
– "Не находите ли вы, сэр, что огромное влияние на людей оказала война?" – как спрашивают репортёры во всех интервью.
– Война? Во-первых, её влияние давно уже сошло на нет. Во-вторых, моё поколение было слишком устойчиво, чтобы поддаться ему, а следующее за моим – перебито или раздавлено…
– Женщины остались.
– Да, они побунтовали, но не всерьёз. А для твоего поколения война только слово.
– Благодарю, папа, – прервала Динни отца. – Все это очень поучительно, но сейчас опять пойдёт крупа. Фош, за мной!
Генерал поднял воротник пальто и направился к плотнику, повредившему себе большой палец. Динни увидела, как он осмотрел повязку пострадавшего. Плотник улыбнулся, а отец потрепал его по плечу.
"Подчинённые, наверно, любили его, – решила она. – Он, конечно, старый ворчун, но хороший человек".
XXVIII