Шрифт:
Когда я задыхаясь ворвался в дверь, с диким взором, мокрый от пота, Шуджин подскочила и пролила на стол чай из чашки.
– Ох! – Она плакала, на ее щеках остались следы от слез. – Я думала, ты умер, – сказала она и сделала ко мне несколько шагов. Увидев выражение моего лица, остановилась. Протянула руку к моему лицу. – Чонг-минг? Что это?
– Ничего. – Я закрыл дверь, постоял, прислонившись к ней для опоры, с трудом перевел дыхание.
– Я думала, ты умер.
Я покачал головой. Она была очень бледной и слабой. Живот у нее был большим, но тело тонким и хрупким. Какими слабыми делают нас наши инстинкты, подумал я, глядя на место, где лежал наш сын. Скоро здесь будут двое, удвоятся и страх, и опасность, и боль. И защита должна быть двойная.
– Чонгминг, что случилось?
Я поднял глаза, облизал губы.
– Что? Бога ради, скажи мне, Чонгминг.
– Еды нет, – ответил я. – Я не смог найти еды.
– Ты несся сюда как ветер, чтобы сообщить мне эту новость?
– Прости. Мне очень жаль.
– Нет, – сказала она, подойдя ближе, внимательно глядя мне в глаза. – Нет, это не все. Ты видел… Видел все, что я предсказывала, правда?
Я сел на стул и тяжело выдохнул, чувствуя невыразимую усталость.
– Пожалуйста, съешь яйца, – сказал я. – Прошу тебя, сделай это ради меня. Ради души нашей маленькой луны.
И, к моему удивлению, она послушалась. Кажется, она почувствовала мое отчаяние. И дело даже не в том, что она съела яйца, а в том, что пошла мне навстречу. Вместо того чтобы разъяриться, она съела бобы, которые хранила в подушке для будущего ребенка. Она принесла подушку, вспорола ее, вытряхнула бобы в котелок и сварила их. Предложила поесть и мне, но я отказался, сидел и смотрел, как она кладет еду в рот. Ее лицо ничего не выражало.
Мой желудок страшно болит, под ребрами живая рана размером с горлянку [71] . Вот что значит голод, а я ведь всего несколько дней обхожусь без пищи. Но позже случилось нечто пострашнее. Когда мы готовились ко сну, сквозь закрытые ставни просочился запах. Восхитительный, сводящий с ума запах жареного мяса. Я чуть не свихнулся. Вскочил на ноги, хотел выбежать на улицу, несмотря на подстерегающую опасность. И только когда вспомнил японских офицеров, вспомнил грохочущие танки, звук перезаряжаемых ружей, снова опустился на кровать.
71
Бутылочная тыква.
Нанкин, 20 декабря 1937
Мы, как и раньше, спали не разуваясь. Незадолго до рассвета нас разбудили страшные крики. Похоже, кричали неподалеку, в нескольких кварталах отсюда. Это был женский голос. Я посмотрел на Шуджин. Она лежала неподвижно, смотрела в потолок, голова на деревянной подушке [72] . Крики продолжались пять минут, становились все отчаяннее и ужаснее, пока не перешли во всхлипывания. Потом все стихло. На улице взревел мотоцикл, задрожали ставни и чашка с чаем на прикроватной тумбочке.
72
Деревянная подушка – особая деревянная подставка, чтобы голова с прической висела в воздухе.
Мы с Шуджин не двигались, смотрели на пляшущие на потолке красные тени. Вчера слышали сообщение о том, что японцы жгут дома близ озера Хунцзэху. Вряд ли на потолке движутся сейчас тени тех пожарищ. Затем Шуджин встала с постели, пошла к кухонной плите. Я последовал за ней и смотрел, как она, не говоря ни слова, вынула горсть золы и втерла ее в лицо, так что я не мог ее узнать. Она втерла золу в руки, волосы и даже в глаза. Затем пошла в другую комнату и вернулась с ножницами. Села в углу и все с тем же непроницаемым выражением лица принялась стричь волосы.
Долгое время спустя, когда в городе снова стало тихо, я все еще не мог успокоиться. Я сижу за столом, окно чуть-чуть приоткрыто. Не знаю, что делать. Может, попробовать бежать? Нет, слишком поздно – город полностью окружен. Рассвет, солнце просачивается сквозь желтые миазмы, висящие над Нанкином. Откуда пришел этот туман? Это не дым с соседней фабрики, смешавшийся с речным туманом, потому что все заводы стоят. Шуджин бы сказала, что это другое, – это туман, состоящий из всех злодеяний войны. Она бы сказала, что это – непогребенные души и грехи, поднявшиеся над проклятым городом, что по небу носятся неприкаянные души. Она бы сказала, что облака сделались ядовитыми, а природе нанесен фатальный ущерб, поскольку в одном месте собралось так много беспокойных душ. И разве я способен ей возразить? История доказала, что я и не умен, и не храбр.
34
Неожиданно, чуть ли не за одну ночь, я перестала бояться Токио. Кое-что мне даже понравилось. Мне нравился вид из моего окна. Например, просто взглянув на небо, я за несколько часов до наступления события могла предсказать приближение тайфуна. Горгульи на крыше клуба, казалось, слегка пригнулись, их пасти исторгали трепещущее на ветру красное пламя, пока кто-нибудь в здании не догадывался повернуть кран и отключить газ.
В том году капиталисты из смешанных фирм бросались с крыш небоскребов, которые сами же и построили, но я не обращала внимания на охватившую страну депрессию. Здесь я была счастлива. Мне нравилось, что в электричках никто на меня не пялится. Нравились девушки, разгуливающие по улицам в огромных очках от солнца и вышитых расклешенных джинсах. Ресницы они красили блестящей красной тушью, которую покупали в магазинах Омотесандо. Мне нравилось, что все здесь были немного странными. Торчащий гвоздь необходимо забить. Именно такими я представляла когда-то японцев. Одна нация, одна философия. Забавно, как все порой оказывается не таким, каким ты это себе представляла.
Я преобразила комнату – все вычистила, убрала с перегородок пыльную рисовую бумагу. Купила новые татами, вымыла каждый дюйм пространства. Вместо висящей лампочки установила скрытое освещение. Смешала краски и написала на шелке картину. Повесила ее в углу комнаты. На картине изобразила себя и Джейсона. Он сидел в саду рядом с каменным фонарем, курил сигарету и смотрел на кого-то из рамы. Вероятно, этот «кто-то» танцевал на солнце. Я стояла позади него, смотрела вверх, на кроны деревьев. Себя я написала очень высокой, улыбающейся, в волосах солнечные блики. На мне черное атласное платье, одно колено чуть согнуто и выставлено вперед.