Шрифт:
Дворик встретил его солнечной тишиной; только кричала в саду светлым одиноким голосом иволга, — раньше, за вечным шумом и возней ребятишек. Ходжа Насреддин ни разу не слышал ее.
Не заходя в опустевший дом, он направился к сараю, приоткрыл дверь, тихонько свистнул. Темнота не ответила. Он свистнул вторично. В сарайчике послышались тяжкие вздохи, сопение, шуршание, и вышел ишак — толстый, сонный, хмурый, отвыкший от солнца, недовольно жмурящийся на ярком свету. Он поднял уши и посмотрел вокруг, как бы в недоумении.
— Чему ты удивляешься? — спросил Ходжа Насреддин. — Что в доме так тихо? Они все уехали в Бухару, к старому Ниязу, и мы с тобою теперь свободны, как вольные птицы.
Собрать переметные сумки и заседлать ишака было для Ходжи Насреддина делом пяти минут.
— Ого, ты растолстел, как гиссарский баран! — говорил он, затягивая подпругу. — Но через неделю, клянусь, ты будешь похож на борзую собаку! У нас, мой верный товарищ, очень много дела и очень мало времени. Вперед! Большая дорога ждет нас!
Он запер дом большим медным замком, припер калитку изнутри двумя толстыми жердями — и затем, нисколько не тревожась о дальнейшей сохранности своего имущества, выехал через пролом в заборе на дорогу.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Миновав базарную площадь, он направил ишака в сторону мечети Гюхар-Шад.
Нищий сидел на обычном месте и, слегка запрокинув голову, устремив глаза в голубое небо, задумчиво и тихо улыбался, предчувствуя, быть может, свой полет сквозь эту светоносную бездну.
Ходжа Насреддин придержал ишака:
— Благослови меня, о мудрый старец! Жди меня обратно через три месяца; тогда я расскажу тебе об озере, об Агабеке и, надеюсь, смогу назвать мою веру.
Какой радостью, каким восторженным умилением осветилось лицо старика! Он встал, поклонился Ходже Насреддину, коснувшись рукою земли; губы его беззвучно шевелились, — он творил напутственную молитву.
За городскими воротами дорога поворачивала к реке. Ходжа Насреддин ехал сначала побережными садами, потом свернул на проселок, в поля. Вокруг лежали влажно дымящиеся пашни, усыпанные людьми: был самый разгар весенних работ.
В низинах, на рисовых полях, работали по трое:
могучий горбатый бык, по колено в воде, медленно тащил грубую соху; за сохою, блестя изгибом потной спины, шел пахарь; сзади, высоко поднимая голенастые красные ноги, важно шагал аист, выбиравший из жидкого ила головастиков и разных червячков. "Да благословит аллах ваши труды!" — кричал Ходжа Насреддин; все трое останавливались, поворачивали головы к дороге, пахарь, сбросив ладонью пот со лба, отвечал: "Спасибо, да благословит аллах твой путь!" — и медлительное шествие возобновлялось в прежнем порядке; впереди — бык, за ним — пахарь и сзади аист.
Была середина апреля; тень от деревьев — еще вчера прозрачная, сквозная — сегодня ложилась на дорогу густо и слитно: так щедро весна одевала деревья молодой листвой. Многомилостивая, она не делала различий между благородным миндалем и убогим степным саксаулом, между двуногими и четвероногими, крылатыми и ползающими, — на всех равно изливала она свою благодать, признавая всех равно достойными жизни и счастья. Навстречу ей дружным ликующим хором свистели и щебетали птицы, квакали лягушки, звенели ящерицы, а муравьи, козявки, букашки и прочая земная мелочь, от природы лишенная голоса, выражала свой восторг суетливым ползанием и беготней.
Мог ли Ходжа Насреддин молчать среди такого радостного торжества? Опьяненный весенним простором, солнцем, свободой, он присоединил свой голос к общему ликующему хору.
Вот его песня:
Арык бежит — для меня,
Пчела гудит — для меня,
Цветут сады — для меня,
Потому что я — человек!
Певцы поют — для меня,
И в бубны бьют — для меня,
Горит душа у меня,
Потому что я — человек!
Поля вокруг — для меня,
Ишак мои — друг для меня,
Зовет дорога меня,
Потому что я — человек!
Увидев стадо, идущее на водопой, он спел:
Блестит вода — для меня,
Идут стада — для меня,