Шрифт:
Давно кандалами гремит.
Пойдем же, пойдем, мой сыночек,
Пойдем же в курень наш родной,
Жена там по мужу скучает
И плачут детишки гурьбой.
Какую тюремную песнь ни запеть, в каждой чувствуются слезы, боль и стоны. Лева думал про себя: «Если бы я был певец! Я бы сейчас им спел, но спел иное, лучшее». Сидевший рядом в огромной черной шубе бывший директор одного из совхозов повернулся к нему и спросил:
– Что же ты не поешь? Ведь все поют…
– У меня песни другие, — ответил Лева.
– Это какие?
– А вот я вам не спою, а продекламирую одну,
– Слушаем! Слушаем! — сказали сидевшие рядом. И зазвучал обращенный к ним громкий, внятно льющийся юный голос:
Мир вам, рабы и пленники сомненья,
Усталые от сбивчивых путей!
Вы шли вперед на пышные виденья,
И вот пришли вы к кладбищу костей.
Вы изменили путь, но, к изумленью,
Приведены вы к бездне роковой,
И вы не видите пути к спасенью,
И стонете болезненной душой.
Мир вам, кто плачет в горьком сокрушенье
О тягостном грехе протекших дней!
Скорбите вы, что жизни прегрешенье
Не в силах правдой искупить своей.
Что грех ваш слишком тяжел, а Властитель
И слишком справедлив, и слишком свят,
Друзья, познайте же: вам дан Спаситель,
А Он сильней, чем грех, иль смерть, иль ад.
Заключенные внимательно слушали Левину декламацию. Директор совхоза, тяжело вздохнув, смахнул с глаз слезу. Это был плотный, упитанный мужчина. Он, видимо, очень тяжело переносил заключение, ни с кем почти не разговаривал, только очень часто протискивался к окну и мурлыкал про себя песню:
Зачем я шел к тебе, Россия,
Европу всю держа в руках?..
Никто не знал, в чем его обвиняют (он ни с кем не делился), но было видно, что он не ждет от следствия светлого исхода. Когда Лева говорил ему о Христе, который пришел, чтобы дать измученным свободу, директор слушал, но не говорил ничего — ни за, ни против.
Зная историю Левы, он качал головой, в словах его сквозило сочувствие:
— Пропадешь, пропадешь ни за что! Сейчас такой век — не до гуманности, не до добрых дел…
Некоторые, не выдерживая следствия и тюремных условий, начинали заговариваться. Но это не вызывало чувства сострадания к ним со стороны окружающих. Наоборот, над ними смеялись.
Был в Левиной камере один молодой еврей. В его уме на почве тяжелых переживаний все перепуталось, и он вообразил, что дело его закончено и его вот-вот должны освободить, выпустить на свободу. Каждое утро он вставал, упаковывал свои вещи и направлялся к двери камеры. Там он стоял часами с мешком за плечами, ожидал что двери откроют и он выйдет на свободу. Как только слышались шаги надзирателя, арестанты кричали:
— Открывай, открывай! Тут у нас один на свободу должен выйти! Слыша сильный шум, надзиратель открывал дверь, бедный еврей смело шагал в коридор, воображая, что это его выпускают.
— Куда прешь? Куда прешь? — кричала тюремная стража и кулаками вталкивали помешанного назад. В камере раздавался дружный хохот. Люди, живые люди, потеряв самое дорогое — сострадание к ближнему, искали лишь повода для веселья, забвенья собственных мук.
Наблюдая все это, зная, что жизнь там, на воле, тоже погрязла в грехе, Лева чувствовал, как все дороже, все ближе становится ему Иисус Христос. Он не отвернулся от этого падшего, несчастного мира, забывшего о Боге, но пришел, чтобы взыскать и спасти погибших.
Тюремным врачам, иногда входившим в камеры, заключенные жаловались на холод, просились в баню: мол, заели вши. Того же, кто говорил, что нездоров уводили в амбулаторию. Левиного соседа по камере часто забирали на лечение. Вскоре распространился слух, что он болен сифилисом. Многие отвернулись от этого арестанта, старались держаться подальше от него. О сифилисе Лева знал, что это страшная заразная болезнь, но когда больной сосед попросил у него кружку, чтобы попить, юноша, не колебаясь, дал ее. Правда, эту кружку Лева после долго мыл: тоже боялся заразиться. Но в отличие от своих соседей по камере он сознавал, что как бы ни был болен человек, духовно или физически, он не может не оказать ему любовь, а тем более унизить. Лева знал, что Иисус на его месте не мог бы поступить иначе.