Шрифт:
Цветущее личико Доры очаровательно выглядывало из белоснежных подушек и перин, на которых, оставляя в пуху глубокие ямки, лежали в беспорядке принесенные апельсины. О, этот прелестный пухленький детский рот! Эти мелкие, но уже чуть ли не сознательно красивые и грациозные движения! Этот просительный, милый нежный голосок, эта доверчивость! Да, Дора, ты можешь доверять без опаски, навстречу тебе лицо матери всегда сияет добротою.
А Сильви… бедная горемыка. Разве этой девочке когда-нибудь вздумается просить, чтоб ей принесли из лавки апельсинов? Ни в коем случае. Она слишком хорошо знает, что, кого бы она ни попросила, в просьбе ей, скорей всего, откажут. Да и просьбы ее были вовсе не просьбы, а обыкновенная бормочущая зависть. Она просила, только когда Дора давно уже получила то, что хотела. Чтобы у нее у первой возникло какое-либо желание — такого еще не бывало. Желания Сильви сплошь были копиями; ее выдумки были не выдумками, а подражаниями тому, что приходило в голову Доре. Свежие мысли рождаются лишь в незамутненных детских душах, в забитых и презираемых — никогда. Подлинная просьба всегда первична, а не вторична, равно как и подлинное произведение искусства. Сильви же была вторична, третична и даже, может быть, семерична. Все, что она говорила, лепилось и выпекалось из ненастоящего теста, а все, что она делала, было лишено свежести. Сильви казалась дряхлой старушкой, в ее-то нежном возрасте! Какая несправедливость!
С минуту Йозеф, глядя на Дору, предавался таким вот размышлениям. Ведь, глядя на Дору, вполне можно было составить себе отчетливое представление о ее антиподе и тогда было вовсе незачем обращать испытующий и сравнивающий взор на Сильви.
До чего же грустно! Эти два неравных ребенка. От таких мыслей Йозефу было впору громко вздохнуть. Когда Дору взяли на руки, чтобы отнести в кроватку, он подошел к ней и так растрогался, глядя на это кокетливо-невинное существо, что не мог не поцеловать ее маленькую ручку. Этим восхищенным поцелуем он словно желал отдать должное обеим — и Доре, и Сильви. Но как, как он мог на деле доказать свою преданность Сильви? Увы, никак. Вот и попытался хотя бы мысленно сказать что-то утешительное и почтительное малолетней заброшенной горемыке, как бы вложил губами это невысказанное в руку сестринской любви и природного милосердия.
Г-жа Тоблер это заметила. И весьма одобрила. «Забавный человек, этот Марти! — подумала она. — Вчера вечером выбранил меня за Сильви, а теперь, изволите видеть, сам влюбился в Дору». Она благосклонно улыбнулась и сказала Доре, чтобы та как следует мыла руки, если хочет и впредь получать такие поцелуи, и засмеялась.
Сильви она с натянутой миной пожелала доброй ночи и сказала, что та должна лучше следить за собой и больше не давать маме повода для строгостей, тогда все будет в порядке. Просто беда, что ее вечно приходится одергивать и то и дело наказывать. В конце концов, она имеет право ждать от дочери послушания и хорошего поведения. Ведь Сильви растет, она уже большая девочка. Ну а теперь марш к себе.
Сначала тон этой краткой речи старался быть любящим, но потом, словно сочтя мягкость неуместной и невозможной, мало-помалу посуровел и наконец оборвался приказным «марш к себе».
Когда все четверо детей ушли, началась партия в ясс. Помощник теперь уже приобрел довольно значительную сноровку в этой игре, что и доказывал непрерывными выигрышами, а это побуждало его крайне осторожно выбирать слова, ибо он отлично знал, какая нервозность овладевала хозяйкой из-за неудач. Играли они целый час, время от времени, как и накануне вечером, пригубливая красное вино. Неожиданно г-жа Тоблер оторвалась от карт и сказала:
— Вы слышали, Марти? Муж посылает меня к свекрови! Да, так-то вот, завтра утром поеду к ней с визитом. Деньги нам просто необходимы, иначе пиши пропало, а она молчит. Скупая очень. По крайней мере крепко держится за свое. Можете себе представить, как не по душе мне эта поездка, но другого выхода нет. Эту женщину, которую я видела бог знает когда и с которой едва знакома, эту женщину мне придется просить! А она встретит меня холодной снисходительностью, я, Марти, очень хорошо это чувствую. Ей легче легкого обидеть меня, уязвить, ведь в конце-то концов с нищенкой не миндальничают. Кстати, она с самого начала дала понять, что не очень-то меня любит. Будто я с самого начала приносила ее сыну, моему мужу, одни только неприятности. Вот и теперь она, конечно же, будет смотреть на меня как на грешницу. И платьями, которые я ношу, меня попрекнет: дескать, очень уж элегантные и покрой непомерно красивый. Нет, новый костюм я не надену, тут и думать нечего. Да и с какой стати? Раз едешь попрошайничать, одевайся в черное. Надену старое черное шелковое платье, это произведет самое что ни на есть покорное впечатление. Да-да, Йозеф, как видите, другие тоже принуждены смирять себя, приучать к терпению и скромности. Так уж выходит, кто его знает из-за чего, как и почему так скоро. Ох уж этот мир!
— Будем надеяться, что ваша миссия увенчается успехом, — заметил помощник.
— Тоблер потому меня и посылает. Думает, что в такое трудное и щекотливое время его матери будет приятнее встретиться со мной, нежели с ним. По-моему, в этом все дело, а иначе он поехал бы сам. Ему так удобнее — в этом, пожалуй, есть доля истины. Мужчины охотно берутся за дела, в которых требуется лишь трезвый, бесстрастный рассудок. А вот когда речь заходит о личных жертвах, о долге и трудах душевного свойства, о чисто эмоциональных усилиях, они предпочитают прятаться за спинами жен и обыкновенно говорят: «Езжай ты! Ты справишься лучше меня». И все это с таким видом, словно божескую милость оказывают, ласками осыпают.
Оба рассмеялись. Потом г-жа Тоблер заговорила снова:
— Смеетесь! Кстати, я вам и не запрещаю. Смейтесь на здоровье! Я ведь тоже посмеялась, хотя вообще-то нам обоим не стоило бы веселиться. Н-да, будем надеяться, что мне повезет. Хотя что я такое говорю?! Сама-то я давно оставила надежды, до сих пор вновь и вновь сулящие успех тоблеровским начинаниям. Вера в деловую хватку мужа у меня основательно пошатнулась. Вот так-то. Теперь я, пожалуй, убеждена, что ему недостает изворотливости и толстокожести, оттого он и не умеет заключить выгодную сделку. По-моему, за все это время он перенял у разных там продувных ловкачей одни только внешние повадки, тон, манеры, но не способности. Конечно, тому, кто удачлив в делах, отнюдь не обязательно быть кровососом и негодяем. Об этом и речи нет. Но мой муж слишком пылок, слишком опрометчив, слишком добр и в чувствах своих слишком естествен. А к тому же излишне легковерен. Вы ведь удивлены, что я так говорю, правда? Но поверьте, мы, женщины, навек привязанные к тесноте и ограниченности дома, тоже кое о чем размышляем, кое-что видим и кое-что чувствуем. Нам дано догадываться о сути вещей — что делать, раз уж точные науки нам заклятые враги. Мы умеем читать в поступках и взглядах. Как ни странно, мы молчим; молчим, потому что обыкновенно мысли свои выражаем плохо и неудачно. Наши слова зачастую только раздражают перегруженных делами мужчин, но не убеждают их. Так вот мы и живем, мирясь почти со всем, что происходит с нами и вокруг нас, говорим о пустяках, тем самым лишь подкрепляя домыслы о нашей духовной убогости и несамостоятельности, но в целом мы всегда довольны, по крайней мере мне так кажется. Нет, мой муж со своими патентами успеха уже не добьется, чутье мне подсказывает, божественное наитие, если угодно. Очень уж он любит жить широко, а для предпринимателя это на первых порах недопустимо. Вдобавок он слишком необуздан, и это ему вредит. Он чересчур дорожит собственными замыслами и тем самым губит их в зародыше. И характер у него слишком веселый, и воспринимает он все слишком уж прямолинейно, слишком остро, а потому здорово упрощает. Прекрасный он человек, и цельный, но в делах подобные натуры крайне редко преуспевают… Что-то я нынче разговорилась, а, Марти?
Йозеф молчал, только неприметная улыбка скользнула по его губам. А г-жа Тоблер продолжала:
— Моего Карла люди боятся, а в то же время обманывают его и строят за спиной насмешки, ведь как ни странно, они ждут от него бог знает каких пакостей, мне кажется, именно потому, что он слишком открыто и без смущения демонстрировал свое благосостояние, свою усадьбу, буквально мозолил им глаза. По простоте душевной он воображал, что другие радуются его оптимизму и разделяют его пыл, на деле же все было совершенно наоборот. Он всегда давал щедрой рукой, это была слабость, простительная, скажем, в моих глазах, но непростительная с точки зрения людей, которые как раз и пользовались плодами его расточительных благодеяний, словом, наживались на нем. Такие уж у него манеры — грубоватые, шумливые, — теперь, в несчастье, это именуют бахвальством. Добейся он успеха — это же самое называли бы иначе: удалью. Н-да… Нет, лучше б мой муж никогда не открывал собственного дела, не рвался к самостоятельности, а сидел бы и сидел на заводе, в прежней скромной должности. Как хорошо нам тогда жилось! Правда, своего дома у нас не было, но какой от него прок, если селятся там одни заботы? Вечерами мы гуляли вокруг холма, не спеша, в свое удовольствие. Только упрямый сумасброд мог все это бросить; и тем не менее в один прекрасный день мы так и сделали.