Шрифт:
Павел Андреевич Федотов родился в таком весьма небогатом доме; отец его, офицер из солдат, чин имел ничтожный.
Детство Павла Федотова прошло тихо, жизнь вокруг него текла обыкновенная, разве только отличалась от обычного тем, что все дома кругом были новые, выкрашенные по-разному, но обычно с зелеными ставнями.
На Москве-реке стояли плоты, и вечерами видны были по всем берегам огни — то плотовщики варили кашу. Пахло свежим деревом, как будто строили тысячи кораблей.
Дома Андрей Илларионович Федотов ходил в старом турецком халате, повязывая шею шелковым платком. Утром в будни надевал длинное пальто, цилиндр и, стуча кожаными калошами по деревянным мосткам, шел на службу. И не похоже было, что этот низкорослый человек ходил когда-то через перевалы Альп.
Отец часто возвращался домой сердитым. За ним сторож нес иногда одну, а то и две пары сапог в руках: сапоги эти, перевязанные бечевкой, скрепленной казенной печатью, принадлежали нерадивым или нетрезвым писцам. Писец без сапог оставался на службе — переписывал, подшивал старые дела; если работа к утру была выполнена, то виновный получал сапоги обратно вместе с суровым выговором.
Андрей Федотов знал службу и не умел прощать. Честностью обладал он безмерною, но она, как у многих честных стариков, перенесших многое в жизни, облечена была в формы суровые, жесткие. Отец художника был человеком взыскательным.
Зима в тесных горницах маленького дома на Огородниках казалась печальной и долгой; в комнатах царила тишина. Окна доверху покрывались ледяными деревьями и листьями. От жарко натопленной печи было угарно; против угара употребляли средство — вносили в комнаты тарелку со снегом: говорили, что снег вбирает угар.
В морозы катались с горки на доске, обмазанной навозом и обмороженной. Катались и на обмороженном решете, но в решето садились только девочки.
Весна начиналась с грязи и с луж, потом на высокие деревья около церкви Харитония с криком прилетали грачи. Во всю ширину улицы стояли лужи, и в них отражались деревья, заборы и невысокие дома. Около луж чирикали и плескались, умывались, воробьи. Если взять щепку, то можно раскопать канавку, и лужа убегает; она бежит в ручей, который течет туда, вниз, к Каланчевке. Вместо лужи остается грязь, и по грязи можно шлепать босыми ногами. Простуды не боялись: Павел Федотов был мальчик плотный, румяный, красногубый, белозубый, черноглазый и широкоплечий. Он хорошо играл в городки и умел бросать в кольцо свайку.
Весной на лугах появлялись цветы, пестрые, как детвора: колокольчики, клевер, ромашка; в саду вырастала зоря с блестящими перистыми листьями, с гладким стеблем, из которого делали дудочки.
Интересно было в городе. На площадях стояли раешники; они вертели ручку райка, приговаривая:
— По копейке! По копейке!
Раек похож на маленький домик, поставленный на легкий раскидной столик; домик покрыт двускатной крышей, а на передней стенке сделаны четыре круглых окошка: через них смотрели внутрь райка.
Раешник — обычно человек молодой, в высоком картузе, в нарядном, хотя и поношенном, кафтане.
Раешник оживлен и сладкоречив.
Дети стояли в стороне: копейки не было.
Объяснения при смене картинок, соединенных вскладень, давали в рифму:
— А вот, изволите видеть, господа, андерманир [1] штук, хороший вид: город Кострома горит. А вот андерманир — другой вид: Петр Первый стоит, государь был славный, а притом и православный. А вот андерманир штук: город Палеромо стоит, барская фамилия по улицам чинно гуляет и нищих тальянских русскими деньгами щедро наделяет. А вот, изволите посмотреть другой андерманир штук — другой вид: Успенский собор в Москве стоит, нищих в нем бьют, ничего не дают.
1
Андерманир (нем. ander — другой, Manier — способ) — по-другому.
Москва любила говорить, петь, рисовать. Дети шли в Китай-город, выходили на Красную площадь, считали купола церкви Василия Блаженного, бродили между торговыми рядами. В дощатых палатках пестрели лубки на веревочках. На лубках — войны, победы, генералы, и рядом картина о том, как мыши кота хоронили. Все картины с надписями. Их можно долго рассматривать. Здесь же предлагали купить лаковые табакерки с разными рисунками, с портретами Кутузова, Багратиона, Платова. А больше всего было рисунков, изображающих пожар Москвы.
В палатках продавали точеную посуду и другие деревянные, пестро раскрашенные диковинки; прокаленная в печи олифа, положенная на олово и испещренная красками, блестела, как драгоценный камень.
Здесь в первый раз встретился будущий художник с живописью.
Посылали его сюда купить сахару восьмушку, чая на заварку, но больше он приходил сюда сам: посмотреть, послушать.
В рядах шумели, говорили покупатели, говорили и кричали купцы, пели нищие.
Говорили и хвастались в старой купеческо-мещанской Москве многим: точеной посудой, табаком, лаковыми табакерками, Василием Блаженным и Царь-пушкой.
Была молва, что та пушка одним выстрелом могла побить всех французов, но не посмели из нее стрелять, потому что выхлынула бы Москва-река из берегов и затопила бы весь город.
На Москве-реке скрипели причалами баржи, черные снасти темнели на синем небе.
Шло лето. Сады отцветали, наливались ягоды; потом по улицам начинали ходить обручники — по всему околотку раздавался стук набиваемых на кадки новых дубовых обручей. Обручник — старый солдат; набивает обручи и рассказывает о Берлине, о Париже, о дальних походах, мягких, пыльных дорогах и о дорогах кирпичных, о победах, поражениях.