Шрифт:
Всегда он забегал, даже если не дописал песню, и, стесняясь, говорил: «У вас есть пять минут?». И пел, и говорил, как ему хочется сделать.
У него была редкая популярность, маниакальная, наверно, это его где-то раздражало и угнетало, с его стороны даже переходило подчас в нарочитую грубость, лишь бы от него отстали. В то же время его любили все очень, и не случайно все время зазывали, не потому только, ну, конечно, что он знаменит тоже. У него было очень много друзей в разных профессиях, совершенно далеких от театра, и поэтому он столько знал, умел рассказывать совершенно прекрасно; у него удивительный дар был: уметь разговорить человека, чтобы он открылся и начал рассказывать свою жизнь. Что, видимо, и нашло отражение в его песнях и их персонажах. Хотя последние годы он говорил, что все больше и больше с бумагой работает, а сначала много работал с гитарой и магнитофоном – играл, слушал, изменял и дальше. А в последние годы уже была больше бумага. Меня всегда тексты поражали его, свой собственный целый органичный мир. Он был своеобразной личностью, круг интересов не замыкался только на песне, хотел прозу писать, картину хотел поставить и играть хотел. Я хотел очень, чтобы он Бориса играл, и даже говорил ему: брось ты это, никто тебе все равно не даст эту картину снимать (так и получилось, что ему не дали), давай лучше репетировать и выпустим «Бориса».
Минчин: Какое, думаете, вы в его жизни место занимали, вы, наверно, у него были единственный Режиссер?
Любимов: Ну, наверно, он много говорил мне. Но что ж я буду говорить об этом, неловко как-то. Да, сейчас они стараются сделать вид, что Театр к нему не имеет вообще отношения, хотя Владимир на всех концертах и часто, когда выступал, говорил, что он именно внутри Театра ощутил силу какую-то и дар свой поэтический.
Но это, в общем, и понятно, потому что в Театре всегда были поэты, писатели.
Минчин: Сцена нужна ему была безусловно, это была единственная официальная сцена, где он мог выходить, по большому счету.
Любимов: Записи все равно расходились, пусть там доморощенные, плохого качества. Но его очень угнетало, что нельзя выпустить пластинку, что нельзя поехать, нельзя идти на концерт, обязательно будут потом какие-то неприятности, будет ОБХСС бегать, будут выговоры тем, кто его пригласил, кого-то будут снимать с работы и так далее.
Никогда не забуду, как он неожиданно ночью приехал, в двенадцать ночи, абсолютно трезвый: «Я вижу, у вас огонь горит, не сердитесь?». Я говорю: садись, садись. И долго мы сидели и говорили, он жаловался, что в Театре стало хуже, все его интересовало, вижу я это или нет. Потом он с такой горечью сказал: «Неужели даже вы не можете себе какую-то экстерриальность создать?». Я ему: «Володя, милый, ну о чем ты говоришь, ты дите, что ты, кто тут это может иметь?».
Минчин: 1981-й год. Неужели на спектакль «Поэт Владимир Высоцкий» пускали по паспортам?
Любимов: Спектакль получился хороший, у меня в Иерусалиме есть даже своя видеопленка. Там получился эффект присутствия человека, и это было очень сильно! Полное впечатление, что Он тут. Спектакль мне удалось даже повторить, несмотря на выговор с предупреждением, который мне дали. Я сыграл его на репетиции раза два. Потом в день смерти, это Андропов разрешил, а также в день рождения, немножко видоизменив. Сказала несколько слов Белла, потом Булат сказал и спел свою песню памяти Володи, прямо на спектакле. А Владимир Булата очень любил.
Минчин: Ваш последний спектакль на Таганке? Чем им помешал узаконенный классик Пушкин?
Любимов: «Борис Годунов». Наверное, все-таки текст им не нравится, и потом у них свои ассоциации. Я попал с этим спектаклем в очень неудачное время: умер Брежнев, пришел Андропов, и они все пытали – кто Борис? а кто Самозванец? И решили закрыть, их не устраивали ни форма, ни содержание, ни то и другое вместе. На обыкновенной публике не был сыгран ни один спектакль. Просто были просмотры, на которых были лица. На одном из таких просмотров собралась, так сказать, вся знать, вся наша элита. Обидно, потому что спектакль получился интересный, совсем другой, другая манера: там очень сильно звучали и слово, и музыка, все эти старинные распевы, молитвы. У этой пьесы трагическая судьба, она никогда не имела успеха, поэтому все даже говорили, что ее не надо ставить, что она не сценична, что вот опера получилась – и ладно, этого и достаточно.
Минчин: «Преступление и наказание». Что случилось после интервью в лондонской газете «Таймс»?
Любимов: Это совпало с корейской трагедией, когда был сбит невинный гражданский самолет… Интервью было дано английской газете «Таймс» и опубликовано 5 сентября 1983 года. Дата, которая стала значительной для меня. Они это восприняли как то, что я объявил «открытую войну», что я «преступил» и меня надо «наказать». Все пытались понять, почему я дал такое интервью: ну, главная причина – внутренняя: я устал очень. Вышел после репетиции «Преступления и наказания» в Лондоне. Этот спектакль я ставил не один раз, но так сложилась жизнь, что первый раз я его поставил в Венгрии: моя жена Катерина – мадьярка и мне хотелось сделать что-нибудь для ее страны. После репетиции я вышел на балкон лондонского театра, на веранде меня ждал англичанин, который великолепно владел русским, а с ним корреспондент «Таймс». Очень приличный господин, это нечасто бывает, в прессе особенно, к сожалению. У меня был расстегнут ворот рубашки, через которую виднелся крест и образок моего св. Георгия. Увидев это, он спросил: вы верующий? я сказал: да. Может быть, после всего натиска там я почувствовал внутреннюю свободу. А в последние годы после смерти Высоцкого почему-то на меня они особенно ополчились. Возможно, потому, что похоронили мы Владимира так, как сочли нужным его друзья, а не так, как было приказано этим орангутаном Гришиным, снятым ныне Горбачевым с должности. Это у них какая-то традиция с этой должностью – в свое время Егорычева скинул мой «покровитель» Брежнев.
И этот корреспондент из газеты начал со мной говорить о цензуре, о системе сдачи спектаклей, как все это проходит, и о многом другом. Он был настолько любезен, что даже дал мне потом текст на прочтение: ему показалось, что интервью настолько важное для моей судьбы, и он оказался совершенно прав, как видите; он мне его дал, чтобы я проверил. Когда я был во Франции, я дал интервью «Юманите», на мой взгляд, более резкое. Ну, потом меня никуда не выпускали несколько лет, был большой скандал, но все-таки ничего не произошло из того, что случилось здесь. Здесь это вызвало какую-то истерику в посольстве, может, благодаря общей атмосфере в связи с этим бессмысленным по жестокости и цинизму поступком, я имею в виду сбитый самолет и гибель сотен людей. Поэтому сразу появился человек из посольства, однофамилец Лени Филатова, актера Театра на Таганке, очень своеобразного и одаренного. Так вот, этот посольский человек мне сказал: «Преступление налицо, а наказание не замедлит последовать». Я жутко разозлился: какой-то кагэбэшник будет угрожать мне. И попросил переводчика перевести эти слова англичанам, а потом ушел. Вслед мне он закричал: «Мы вас из-под земли найдем». Но тут они большим умом никогда не отличались – я помню, как Замятин, редактор «Правды», кричал на меня по телефону: «Все вы – антисоветчики, а этот ваш спившийся алкаш имел какой-то талантик, да и тот пропил! Тоже талантливый деятель, несколько песен сочинил…». Как говорится, комментарии излишни. И еще они говорили: «Терпел он двадцать лет – и ничего! А теперь дурь в голову влезла, выставляется, все ему не так. Как работал, так пускай и работает!». Нет уж, господа присяжные, так работать и в таких условиях я больше не буду и не собираюсь. Я не раб ваш!