Шрифт:
Я только не хочу понимать, что послание послано по адресу. Мне.
Я потому так полюбила этого мальчика, что любовь моя не отягощалась, не несла отпечаток никаких упреждающих страхов. Меня, как в воду, бросили в любовь к тому, кто уже был; прежде чем успела испугаться, уже поплыла. Мальчик до сих пор сопротивляется мысли, что я его мать: он не хочет предавать ту, что его родила (я его понимаю — но не ее; странная женщина, отдавшая ребенка отцу, она не то чтобы живет для себя, эгоистически, она просто, по ее словам, никак “не сфокусируется”... рассеянный склероз воли? по-своему она его любит... но уж очень по-своему... ладно). Если подумать, сама жизнь дала мне недостающее в ситуации материнской любви — свободу от изначального и хронического страха недодать, не защитить, страха, портящего любовь почти всякой матери, — и свободу от чувства, что это мой ребенок, что я имею право ждать и требовать от него отдачи любви, что он должен быть не хуже моих представлений о нем. Я от него н и ч е г о н е х о ч у. Даже чтобы он любил меня. Ну, немножко... хочется-перехочется.
Ведь Вы сами знаете, Вы же знаете лучше меня, какую роль выполняет для нас тот из других, которого мы хотя бы в эту минуту называем “любимый”. Он для меня — зримый образ меня самого, каким я должен быть. Но каким, во-первых, не являюсь (хотя потому-то и тянусь, что это желанно м н е , неотделимо от меня, это должно быть моим, это должен быть я), а во-вторых, каким не вижу себя обычно. Не посмотревшись в другого.
Но понимаю я это ровно настолько, насколько мне это нужно=желанно=удобно. Когда я вижу, в частности, красивую женщину, я хочу сблизиться с ней, чтобы присвоить ее себе — в качестве с в о е й лучшей половины.
Кому охота читать это послание в полном объеме. Себя как в зеркале видеть, да так, чтобы оно не льстило.
Я и мужа люблю — если живу с ним в мире и согласии. Согласие — это согласованность, на той зиждится музыка сфер, а та движет солнце и светила, и имя ей — какое другое, когда не любовь?
Мне нравится в нем, чего никогда не любила даже в любимых: как он ест. Никогда не понимала, почему культурного человека должно отличать, наряду с пониманием литературы и музыки, знание толка в еде-питье, в том, какие сорта сыра подают к тому-то и тому-то вину, каковы национальные традиции набивания утробы. В чем величие и красота традиции быть животнее животного — животным со вкусом к животности, скотом с тонким пониманием скотства? В таком случае пора уравнять в правах искусство приготовления борща и “Искусство фуги” — если этого еще не сделано, то, видимо, только по человеческому нежеланию доводить что-либо до логического конца .
Мне нравятся, как едят животные и дети, серьезность отношения к жизни, для них тождественной пище. Но жизнь взрослого человека в слишком уж зримой вовлеченности в чистую динамику процесса еды и переваривания — зримо же теряет какое бы то ни было смысловое наполнение.
Когда же мне чается женщина, не обнажившая свой “срам” ни перед кем, кроме меня, я опять-таки хочу без усилий, со всеми удобствами получить уважение к себе за счет своей лучшей половины. Что, по существу, мечтается мне? Что мы соединились с ней — и я как одна часть целого буду творить что хочу, а она как другая часть целого должна являть м о е ч е л о в е ч е с к о е д о с т о и н с т в о. Ее нетронутость и есть икона моего неизменно высокого достоинства.
А что значит, по существу, это возложение на нее высокой роли? Конечно же, удобное для меня освобождение, сложение этой роли с себя.
Но он ест как-то незаметно. Не сказать, что мало, съедает все, что ему положишь, но как-то плавно убирая с тарелки. Этот процесс стерт, не воспринимается ни им, ни мной, и я получаю от этой непроявленности, скромности принятия пищи больше удовольствия, чем хорошая хозяйка — от похвал ее кулинарному искусству.
Никогда не замечала (хотя должно же было это быть), чтобы после еды он ковырял в зубах. Подхрапывает он как-то ровно и естественно, не мешая спать. Живет в полноте телесной жизни, но она как-то не форсирована. Словно бы вынесена за скобки. Странно и непривычно (приятно непривычно) для меня также отсутствие притязаний на мое время, вкусы, на мое желание нравиться себе и уважать себя.
Да, именно: мне нравится в нем то, чего он не делает. Не кто он есть, а кто он — не есть.
И впервые за многие годы не боюсь лечь спать. Лечь в кровать. Прекратить инерцию бодрствования, лишь бы отодвинуть еще одну долгую ночь. Кто бы он ни был, от него исходит что-то, от чего я, наконец, спокойно засыпаю.
А еще нравится мне, как он иногда глядит в монитор. Сидит полчаса, не трогая клавиатуру, смотрит, как в огонь камина. Просто смотрит. Я почти не встречала людей, могущих долго просто смотреть.
Да, в нашем союзе есть любовь. Есть облегченная любовь, как есть облегченные сигареты, есть love lights, и она стоит на том, что облегчает себе задачу, ставя ее так: согласовать только часть души одного человека с союзной ей частью души другого. Два верхних слоя. Решение такой задачи большинству людей, по крайней мере, охлажденных, приуспокоенных жизнью людей — по плечу.
Отказаться! отказаться от комфорта. Отказаться в ней — от иконы тебя, если тебе не по силам соответствовать, — и раз уж не смотришь на свое безобразие со стороны, то и совсем не смотреть со стороны на нее , а только изнутри, из-нее (ведь себя всегда чувствуешь изнутри наружу, а другую, инополую, снаружи вовнутрь — и хорошо, если хоть немного вовнутрь, хорошо, если не застреваешь на линии взгляда).
Раздвинь себе душу. Просто и ясно.
Просто выпей море. Кто вместит? Говорю из опыта — пытался. Каждый раз не выдерживал и соскакивал.
Муж мой уберегает нас обоих от лишних обнажений, скорее всего, по той же причине, что и я: из усталости любить и желания любить сразу. Это двойное чувство выдает себя перед собой же за уважение и бережность. А то и впрямь является бережностью. Бережливостью. В поздней любви хочешь знать о другом (и обнажить свое) тем меньше, чем меньше жаждешь подлинного слияния с ним (вообще уже с кем бы то ни было) — но и чем больше дорожишь им и не хочешь его потерять.