Шрифт:
В библиотеке топился камин и были зажжены свечи, так что я мог разглядеть черты Фелиции д'Эллань, казавшиеся восхитительно прекрасными и напоминавшие мне смутно черты, которые, как я надеялся, сохранились в моей памяти. Но пока я рассматривал ее с тем вниманием, какое мне только позволяли приличия, я заметил, что три изображения — нереиды, призрака и Фелиции д'Эллань сливались в моем мозгу, так что невозможно было их разделить и воздать каждому из них должную дань восхищения. Они были одного типа, в этом нельзя было сомневаться, но я не мог больше указать, в чем состояла граница между ними, и я с ужасом замечал, что моя память только смутно сохранила черты моего видения. Я слишком много о нем думал, я слишком надеялся, что оно повторится, и представлял его себе точно сквозь туман.
Но затем через несколько мгновений я позабыл мои терзания и видел только Фелицию д'Эллань, прекрасную, как самая чистая и изящная нимфа Дианы, и так наивно сердечную со мной, как ребенок, доверчиво относящийся к симпатичному ему лицу. Она отличалась, если можно так выразиться, сверкающей чистотой, превосходным сердцем без всякой тени кокетства; в ее обращении не было никаких следов той слишком сдержанной манеры, какую напускают на себя аристократы при общении с людьми среднего сословия. Можно было подумать, что я был ее родственником или другом детства, с которым она возобновляла знакомство после многолетней разлуки. Ее светлый взгляд не имел того скрытого огня, каким горел взор госпожи Ионис.
Блеск ее глаз был кроткий, как у звезды. Сделавшись в последнее время впечатлительным и нервным из-за стольких бессонных ночей, я чувствовал себя, беседуя с Фелицией д'Эллань, помолодевшим, отдохнувшим, освеженным под ее благотворным влиянием.
Она говорила со мной просто и без претензий, но с природным пониманием вещей и прямотой суждений, обличавшей нравственное воспитание более глубокое, чем то, что считалось достаточным для женщин ее круга. У нее не было ни одного из их предрассудков, и она принимала с ангельским доверием и даже с некоторой страстностью благородной души победы философского ума, увлекшие всех нас, без нашего ведома, к новой эре существования.
Кроме того, Фелиция д'Эллань обладала чарами прелести, которым нельзя было противиться, и я сразу поддался им, даже не думая от них защищаться, позабыв, что я произнес в глубине моей души нечто вроде монашеского обета, посвящавшего меня служению бестелесному идеалу.
Фелиция д'Эллань много говорила мне об огорчениях и радостях ее семьи, о роли, которую я играл в событиях последнего времени, и о благодарности, которую она испытывала по отношению ко мне за то, как я говорил с Бернаром о чести ее отца.
— Вы обо всем этом знаете? — спросил я ее с нежностью. — Значит, вы должны понять, чего стоило мне вести дело против вас.
— Я все знаю, — сказала она мне, — знаю даже о дуэли, которая должна была произойти между вами и моим братом. Увы, вся вина была на его стороне; но он один из тех людей, которые становятся лучше после допущенной ими ошибки, и отсюда проистекает его уважение к вам. Теперь недостает только моего отца, которого дела задерживали все это время в Париже, но он скоро прибудет сюда и скажет вам, что он относится к вам с тех пор, как к родному сыну. Я уверена, что вы его полюбите, так как он человек высокого ума и благородного характера.
Пока она говорила, во дворе послышался стук кареты и лай собак. Она тотчас вскочила с места.
— Это он, — вскричала она, — держу пари, что это он. Пойдемте ему навстречу.
Я последовал за нею, как во сне. Она дала мне в руки свечу и побежала впереди меня, такая стройная и грациозная, что ни один скульптор не мог бы измыслить более совершенного идеала для нимфы и богини. Я уже привык видеть, что этот идеал одет по современной моде. Костюм ее, однако, отличался вкусом и простотой; к тому же я усмотрел символический намек в цвете ее шелкового платья, которое было матово–белым, с нежным зеленоватым отливом.
— Вот господин Нивьер, — сказала Фелиция, представляя меня своему отцу после того, как с радостью обняла его.
— А–а, — ответил он тоном, который показался мне странным и смутил бы меня, если бы д'Эллань не направился ко мне, протягивая обе руки с не менее удивительною сердечностью, — не удивляйтесь моему удовольствию видеть вас. Вы друг моего сына, а стало быть, и мой, а я знаю от него высокую цену вашей дружбы.
Госпожа Ионис и Бернар тоже пришли; я нашел, что Каролина похорошела от счастья. Через несколько минут мы собрались все вместе за столом, с аббатом Ламиром и Зефириной, закрывшей глаза вдовствующей графине Ионис несколько недель тому назад; она была поэтому в трауре, как и все остальные обитатели замка. Эллани, не состоявшие с Ионисами в прямом родстве, были избавлены от этой формальности, которая с их стороны могла бы показаться лицемерием.
Ужин не отличался оживленностью. Следовало воздерживаться от выражения радости перед — прислугой, и госпожа Ионис прекрасно чувствовала, как нужно держать себя в сложившихся обстоятельствах, а потому была сдержанна сама и умеряла воодушевление своих гостей. Труднее всего было заставить хранить серьезность аббата Ламира. Он не мог отказаться от привычки пропеть два–три стиха, в виде философического резюме разговора.
Несмотря на все ограничения, радость и любовь были разлиты в воздухе этого дома, где никто не мог искренне сожалеть о графе Ионисе и где отсутствие вдовствующей графини не ощущалось как потеря из-за ее узости мысли и пошлости сердца. Все дышало ароматом надежды и хрупкой нежности, захватившей и меня, так что я удивлялся, больше не чувствуя в себе грусти, хотя и был обречен на вечное одиночество.