Шрифт:
Полина, прислушиваясь к тому, что говорят в кабинете, а там уже говорили, а не кричали, не упустила ни слова из информации Притвица. Она и сама знала, что фон Шренк — птица высокого полета.
— Где ваши осведомители, Кранц? — на высокой ноте вопрошал фон Шренк. — Где они, я вас спрашиваю? Вас же, господин Куренцов, кажется, пора уволить. То дерьмо, которое вы считаете своими агентами, годится только на удобрение.
В ответ загудел голос Куренцова, мешавшего русские слова с немецкими. И снова пронзительно спросил фон Шренк:
— Где отряд Реткина? Вы оба представляете здесь службу безопасности. Вы должны знать. У меня есть все: батальон Кюнмахля и широкая возможность подкреплений из Пскова. Я прижму его и раздавлю так же, как сделал два месяца назад. Но я спрашиваю у вас: кто мне укажет место его базы?
В кабинете молчали.
— Двести немецких трупов посреди стратегического шоссе. Операция произведена днем. Нагло, резко, умело! Как мы сможем править туземцами, если мы позволяем этим бандам убивать хозяев? Разговор окончен. Мы вернемся к нему позже.
В дверь, стараясь не топать, прошли трое. Куренцов и два его помощника. У всех троих на лице было выражение тоскливой ненависти.
— Шеф знает, как производить экзекуции, — на ухо Полине сказал Притвиц. — Кранц никогда не простит ему, что он отчитывал его вместе с Куренцовым.
Через несколько минут вышел Кранц. Он бегло оглядел стоявших у окна переводчицу и адъютанта, кивнул им и вышел. На правильном его лице не было никакого иного выражения, кроме сосредоточенности.
Полина прошла к себе в комнату, села, как всегда, у окна. От картины Шишкина на стене веяло старинным покоем. Она вдруг обрадовалась ее присутствию в комнате. В последнее время дома ей бывало неуютно. Вся жизнь обратилась в ожидание. Нюша, ничего не понимавшая, но заразившаяся общей атмосферой тревоги, суетилась около, все время расспрашивая и неизвестно чему соболезнуя. Бергман, не задавая вопросов, изредка взглядывал своими коричневыми, уходившими все дальше в синеву глазниц зрачками, и от немоты этого вопроса она страдала особенно сильно.
Разговоры по вечерам ограничивались событиями в поселке. Почти каждый вечер Бергман рано уходил к себе и до полуночи играл на скрипке. Чаще Моцарта. Иногда Равеля. Она, уткнувшись в подушку, плакала. Теперь она почти ненавидела Николая. Явиться сюда, придать их жизням, заброшенным в крупорушку войны, новый и высокий смысл и сгинуть, выставив ее перед человеком, ею же вовлеченным в дело, безответственной и наглой болтуньей. Она даже во сне бормотала пароль. А из лесу никто не шел.
Она все чаще думала о Бергмане. Как с ним трудно! Сидит, ест, молчит. Ходит во дворе под черемухами. Молчит. И на широколобом смуглом лице с горбатым носом одни глаза, и эти глаза укоряют. Она почти с мольбой смотрела на него утром. «Скажи-скажи хоть слово». Но он молчал, орудуя ножом и вилкой. Потом дожидался ее, сажал в машину. Иоахим довозил ее до комендатуры. Бергман прикладывал руку к козырьку, Иоахим улыбался, стоя у раскрытой дверцы, и она уходила.
В дверь постучались. Вошел Притвиц. Этот златокудрый розовощекий херувим сейчас раздражал ее.
— Фрау, — Притвиц смастерил на физиономии таинственное и торжественное выражение, — вы тут скучаете, как дама в ожидании ушедшего в поход рыцаря, а события могут отменить его возвращение, война разгорается, и возникают все новые загадки.
— И что это за новые загадки?
— Например, — сказал, заглядывая ей в глаза и кокетничая, Притвиц, — было четверо перебежчиков из отряда бессмертного товарища Реткина. Один из них собирался вчера привести человека, который согласится разведать расположение банды этого Реткина. Так вот: он не явился. Не явится и человек, которого он должен был привести. Кроме того, ходят слухи, что прямо из комендатуры он двинулся к тому самому Реткину, о котором шла речь.
Она вспомнила бородача, обещавшего привести человека для засылки в Редькину. Неужели это был свой? Он тогда не внушил ей никакой симпатии. Наоборот, ей он показался кулаком, думающим только о мошне. Вот другой — рослый, голубоглазый, наоборот, вызывал в ней инстинктивное доверие. Но разведчик и должен так маскироваться, как тот бородач.
— Он же сам сдался. Разве он посмеет к ним вернуться? Они его убьют!
— О женщины! — философски сказал Притвиц. — Фрау Мальтцов, скажите, вы пьете настоящее французское шампанское?
— Я чувствую, что оно появилось в офицерском клубе, — улыбнулась Полина. Но разговор надо было продолжить. — Но я бы на месте того человека ни за что бы не вернулась к партизанам.
— Полин, — сказал Притвиц, пытаясь взять ее руку, — Полин, вы милы, больше того, вы прекрасны, как истинная русалка, но что вы можете знать о мужчинах. Он русский. Если он не предатель, следовательно, он за партизан...
— Следовательно, я предатель? — спросила Полина, выпрямляясь.
— О, — сказал запутавшийся Притвиц, — вы!.. Вы чудо. Вы европеянка! При чем здесь вы?
— Продолжайте, — перебила Полина, — ход ваших рассуждений гораздо интереснее ваших комплиментов.
— Так вот, — сказал уже с меньшим одушевлением Притвиц, — он сбежал от своих в минуту их разгрома и собственной слабости. Теперь, когда партизаны набрались сил, он жаждет загладить свою вину. Он возвращается с повинной, и не просто с повинной, а со сведениями.
— Но что за сведения он мог принести? — спросила Полина. — Что в них способно заслужить реабилитацию?
— Сведения серьезны, — сказал, построжав, Притвиц, — он сообщит им, что шеф готовит агентуру. Они будут бдительнее.