Шрифт:
Порпора намекал на скандальный случай, взволновавший весь музыкальный мир. Буонончини, будучи в Англии, присвоил себе честь создания произведения, написанного Лотти за тридцать лет до этого, что последнему и удалось доказать самым блестящим образом после долгих споров с наглым маэстро. Вильгельмина пробовала было защищать Буонончини, но ее защита только обозлила Порпору.
– Я вам говорю и утверждаю, – воскликнул он, не думая о том, что его может услышать Буонончини, – что Гендель даже в оперных своих произведениях выше всех композиторов прошедшего и настоящего. Сейчас докажу вам это. Консуэло, иди к клавесину и спой нам арию, которую я тебе укажу.
– Я умираю от желания услышать дивную Порпорину, – сказала «посланница», – но умоляю вас, пусть она не исполняет в присутствии Буонончини и господина Гольцбауэра произведений Генделя – им не польстит такой выбор…
– Ну конечно, – прервал Порпора, – это их живое осуждение, это их смертный приговор!
– В таком случае, маэстро, предложите ей спеть что-нибудь из ваших произведений, – попросила Вильгельмина.
– Ну разумеется! Вы знаете, что это не возбудит ни в ком зависти! Но я хочу, чтоб она пропела именно Генделя. Я этого хочу!
– Учитель, не заставляйте меня сегодня петь, – стала упрашивать Консуэло. – Я ведь только что с дальней дороги…
– Конечно, это значило бы злоупотреблять любезностью вашей ученицы, и я отказываюсь от своей просьбы, – вставила хозяйка дома. – В присутствии находящихся здесь ценителей, в особенности господина Гольцбауэра, директора императорского театра, не надо ее компрометировать. Будьте осторожны!
– Компрометировать! Да что вы говорите! – резко оборвал ее Порпора, пожимая плечами. – Я слышал ее сегодня утром и знаю, рискует ли она скомпрометировать себя перед вашими немцами.
Этот спор, к счастью, был прерван появлением нового лица. Все поспешили приветствовать его, и Консуэло, видевшая и слышавшая в детстве в Венеции этого тщедушного, высокомерного и самодовольного человека с женственным лицом, хотя и нашла его постаревшим, увядшим, подурневшим, смешно завитым и одетым с безвкусием престарелого селадона, все-таки сейчас же узнала в нем несравненного, неподражаемого сопраниста Майорано, известного под именем Кафарелли, или, скорее, – Кафариэлло, как его звали везде, за исключением Франции.
Невозможно было найти хлыща более дерзкого, чем этот милейший Кафариэлло. Женщины избаловали его своим поклонением, а овации публики вскружили ему голову. В юности он был так красив, или, вернее, так мил, что дебютировал в Италии в женских ролях. Теперь, когда ему было под пятьдесят (а на вид казалось гораздо больше, как большинству сопранистов), трудно было без смеха представить себе его Дидоной или Галатеей; причудливость его облика дополняла манера корчить из себя храбреца и по всякому поводу возвышать голос, тонкий и нежный, природу которого трудно было изменить. Однако его жеманство и безграничное тщеславие имели и хорошую сторону. Кафариэлло слишком высоко ставил превосходство своего таланта, чтобы перед кем-либо рассыпаться в любезностях; он также слишком бережно хранил свое достоинство артиста и никогда не раболепствовал. Безрассудно смело держал он себя с знатнейшими особами, даже с монархами, и потому его не любили пошлые льстецы, видя в его дерзости укор себе. Настоящие ценители искусства прощали ему все, как гениальному виртуозу. Хотя его и упрекали во многих подлостях, однако вынуждены были признать, что в его артистической жизни бывали поступки и мужественные и великодушные. Невольно и неумышленно выказывал он пренебрежение и известного рода неблагодарность по отношению к Порпоре. Он хорошо помнил, что в течение восьми лет учился у него и был обязан ему всеми своими познаниями, но еще лучше помнил тот день, когда его учитель сказал ему: «Теперь я ничему уже не могу тебя научить! Va, figlio mio, tu sei il primo musico del mondo». И с этого дня Кафариэлло, который действительно был первым (после Фаринелли) певцом мира, перестал интересоваться всем, что не было им самим. «Раз я первый, – сказал он себе, – значит, я единственный. Мир создан для меня. Небо даровало таланты поэтам и композиторам только для того, чтоб пел Кафариэлло. Порпора первый учитель пения в мире только потому, что ему было суждено отшлифовать талант Кафариэлло. Теперь дело Порпоры кончено, его миссия завершена, и для славы, для счастья, для бессмертия Порпоры достаточно, чтобы Кафариэлло жил и пел».
Кафариэлло жил и пел, он был богат и знаменит, а Порпора был беден и покинут. Но Кафариэлло этим нисколько не тревожился и говорил себе, что он достаточно собрал золота и славы, и это вполне вознаграждает его учителя, давшего миру такое чудо.
Глава 84
Кафариэлло, входя в гостиную, сделал едва заметный общий поклон, но нежно и учтиво поцеловал руку Вильгельмины, после чего покровительственно-любезно поговорил со своим директором Гольцбауэром и с небрежной фамильярностью потряс руку своему учителю Порпоре. Колеблясь между негодованием, вызванным фамильярностью бывшего ученика, и необходимостью считаться с ним (ведь потребуй Кафариэлло поставить его оперу и возьми на себя главную роль, он мог поправить дела маэстро), Порпора принялся расточать ему похвалы и расспрашивать о его недавних победах в Париже, так тонко иронизируя при этом, что самодовольный певец не мог не поддаться обману.
– Франция! – воскликнул Кафариэлло. – Не говорите мне о Франции! Это страна мелкой музыки, мелких музыкантов, мелких любителей музыки и мелких вельмож. Представьте себе, этот мужлан Людовик Пятнадцатый, прослушав меня в нескольких концертах духовной музыки, вдруг передает мне через одного из своих знатнейших вельмож… догадайтесь что… Какую-то скверную табакерку!
– Но, конечно, золотую и с ценными бриллиантами? – заметил Порпора, нарочно вынимая свою табакерку из фигового дерева.
– Ну конечно, – сказал тенор. – Но подумайте, какая дерзость: без портрета! Преподнести мне простую табакерку, словно я нуждаюсь в коробке для нюхательного табака. Фи! Какое мещанство! Я просто был возмущен!
– И надеюсь, – сказал Порпора, набивая свой хитрый нос, – ты хорошенько проучил этого ничтожного короля?
– Не преминул, черт побери! «Сударь, – сказал я важному придворному и открыл перед его ослепленным взором ящик, – вот тридцать табакерок, самая плохая из них стоит в тридцать раз больше, чем та, которую вы мне подносите, и к тому же, как видите, другие монархи не погнушались почтить меня своими миниатюрами. Скажите королю, вашему повелителю, у Кафариэлло, слава богу, нет недостатка в табакерках».