Шрифт:
П.: Константин Михайлович, предвижу ответ и все же спрошу: почему именно «Тихий Дон» («в одном большом томе»), а не что-то другое взяли Вы с собой, уезжая в сорок первом году на Южный фронт, и читали книгу (очевидно, не в первый раз), сидя рядом с шофером?
С.: Возможно, тут был элемент случайности, но, скорее всего, все же нет. Наверно, важно было заново перечитать книгу, в которой трагедия войны была показана правдиво и сильно.
К. М. Симонов, конец войны.
П.: Узловые точки войны… Чем Вам запомнился Сталинград?
С.: Сталинград… Сталинград был для всех нас тогда сначала огромных размеров болью — шутка ли, немцы на Волге! Потом огромных размеров радостью: появилась твердая уверенность — одолеем!
В критической своей точке Сталинград был для меня символом крайней опасности. Признаюсь: летел туда с боязнью. Казалось, вот там как раз и убьют.
Когда наступил перелом, у меня, кроме памяти обо всем, осталось еще ощущение какого-то абстрактного звука. Мы все тогда ясно услышали: в немецкой машине войны что-то хрустнуло, надломилось.
И все мы после Сталинграда несли в себе ощущение счастья. Ощущением этим была потребность делиться. В те дни мне в руки попала рукописная листовка с надписью «Молитва» и припиской: «Если ты верующий — перепиши».
А на обратной стороне мелким почерком — сталинградская сводка. Моя редакция, пользуясь затишьем на фронте, дала (невероятная щедрость по тем временам!) два месяца отпуска написать повесть о Сталинграде. Я писал лихорадочно быстро, с огромным подъемом, завалив телефон подушками. Думаю, всем тогда хотелось излиться. Есть в моем Дневнике такая вот запись. Приведу ее в сокращении…
«Вечером довольно поздно ко мне заглянул командующий Сталинградским фронтом Андрей Иванович Еременко.
— Пришел к тебе как к спецу своего дела, хочу спросить совета.
Я был озадачен: в каком смысле спец? И что могу посоветовать?
Выпив чаю, Еременко неторопливо вытащил из кармана очки, потянулся за портфелем.
— Написал о Сталинграде поэму, — сказал он. — Хочу, чтобы послушал и посоветовал, как быть, кому отдавать печатать?
Я оторопел. Ждал чего угодно, но только не этого. По своей натуре я склонен верить в чудеса, в те счастливые «а вдруг», которые редко, но все же происходят в жизни. «А вдруг в самом деле поэма?»
Опущу торжественное чтение поэмы и мое величайшее затруднение после чтения сказать будущему маршалу правду, которая, конечно же, очень его огорчила.
Он только спросил.
— И печатать это, по-твоему, нельзя?
— По-моему, нельзя, тем более вам.
Очень долго молчали. Потом Андрей Иванович сказал:
— Еще стакан чаю налей…»
Вот такой курьезный и трогательный эпизод, говорящий о том, что радость победы всех нас тогда окрыляла.
П.: На фотографиях в Дневнике видишь людей с петлицами, а потом вдруг — погоны. Форма отразила многие перемены в армии. Нельзя ли несколько слов о солдате сорок первого и, скажем, о солдате сорок четвертого? В чем разница?
С.: Солдат сорок четвертого — сорок пятого годов был солдат наступающий: уверенный в себе, бодрый, смекалистый, дерзкий. Он уже не боялся окружения — сам окружал. Он не боялся уже немецких автоматчиков — сам на броне с автоматом ехал. Уже не его брали в плен — он брал в плен. Добротнее стала еда у солдата, песни стали другими. В начале войны были: «Огонек», «Землянка», «Темная ночь», теперь — «Хороша страна Болгария…», «Эх, как бы дожить бы…»
Форму с погонами встретили с интересом, можно сказать, с удовольствием. И я не был тут исключением. Помню, с радостью послал фотографию матери — подполковник! Форма действительно отражала качественные перемены нашего войска.
П.: Константин Михайлович, Вы пишете: «У каждого из воевавших от начала и до конца войны был на ней свой самый трудный час». И у Вас тоже?
С.: Да, можно припомнить очень нерадостные моменты… Для меня это в первую очередь первые дни войны — забыть невозможно! Это еще и Керчь весной 42-го. Наверняка не я один вспоминаю тягостное ощущение большой трагической неудачи. С содроганием вспоминаю непроходимую грязь, низкое мокрое небо, сотни людей, полегших на минном поле. Помню, еле-еле добрался вечером до соломы в какой-то халупе. Не ел с утра. Но поесть не было сил…
Запомнился очень печальный вечер в Эльтоне, проведенный там перед тем, как двинуться в Сталинград. Было отчаянное ощущение загнанности на край света и громадности пройденных немцами расстояний.
И позже, уже в Сталинграде, был день…
В небе с утра до вечера висела немецкая авиация и бомбила все кругом, в том числе едва заметную возвышенность, на которой мы сидели.
Было так тяжело, что даже не лежала душа что-нибудь записывать, и я, сидя в окопе, только помечал в блокноте палочками каждый немецкий самолет, заходивший на бомбежку в пределах моей видимости. И таких палочек к закату набралось триста девяносто восемь…