Шрифт:
Зато фашист с очаровательной улыбкой ответил за меня с другого конца прокурорского стола:
— А я всегда предпочитаю мир и всегда думаю, что нечего работать на третьего радующегося. Я согласен. Давайте скорее покончим с этим недоразумением.
— Тем более, — сказал прокурор, — что уже по вашей фотокопии видно, что нашему коллеге принадлежит только стилистическая правка документа, конечно, печального, но-о...
— Не совсем, не совсем, — вмешался фашист. — Я не только выправил документ, я его фактически обезвредил, так что в нём не осталось его ядовитых жал. В этом-то и есть моя претензия к вам, господин Мезонье. Вы написали про меня: «Составил нацистскую декларацию, доведшую моего отца до самоубийства», — а я отвечаю: нет, ничего я не составлял, наоборот, настолько обезвредил декларацию, написанную в стенах института, что её и печатать-то не стали. Именно поэтому она и осталась в бумагах вашего покойного батюшки в виде чернового проекта. Иными словами, я не породил эту гадину, а раздавил её. Вот факты.
— И эти факты вы, Ганс, никак не сможете отрицать, — серьёзно сказал прокурор, так серьёзно, что я почти поверил в его искренность, — в этом-то всё и дело.
— Всё дело в том, что мой отец погиб после того, как прочитал эту декларацию, — ответил я сдержанно. — Вот тут «после того» значило именно «ввиду этого». Это я и доказываю. А опубликовать эту бумажонку после его смерти не имело уже ровно никакого смысла.
Тут фашист закричал: «Однако же позвольте», — а я стукнул кулаком по столу и крикнул:
— Ничего я вам не позволю, гестаповец вы этакий! Слушайте, господа, я уже совершенно перестал понимать, что у нас такое происходит. Вы, автор грязной, подлейшей бумажонки, оказываетесь благодетелем моего убитого вами отца. И вот я публикую несколько строк из этой гадости, причём у меня на руках имеется и подлинник, дающий мне полное право утверждать, что вы схвачены за шиворот, тогда как у вас в руках есть фотокопия, отнимающая у вас право отрицать это, и что же получается? Восстаёт правосудие, смертельно оскорблённое. Кем? Мною! Чем? Тем, что я ему указал на преступников. Я — убийца и подстрекатель, а вы — герой и друг королевского прокурора. И вот все вы вместе, во главе с тенью мёртвого Гарднера и клянясь его именем, устремляетесь на меня во имя чести и справдливости, гуманности и ещё чёрт знает чего. Да в уме ли вы, господа? Вот уж именно: «В наш жирный век добродетель должна просить прощения у порока за то, что она существует».
Наступила тяжёлая пауза, потом королевский прокурор развёл руками и сказал:
— Ну, что же, тогда, пожалуй, всё! Дошло уже до Шекспира! И того в гробу потревожили! — Фашист молчал. Прокурор повернулся ко мне. — Поверьте, мне очень жаль, Ганс, что всё происходит именно так, но, в конце концов, что же я могу сделать? — Он встал. — Прощайте, господа, — сказал он печально. — Желаю всего хорошего.
Так мы и разошлись.
...Вот обо всём этом я и рассказал при новой встрече Юрию Крыжевичу. Он сидел, слушал, а потом вдруг сказал:
— И всё-таки я вижу, что вы-таки ничего и не поняли.
— Боюсь, что всё понял, — ответил я.
— Боюсь, что ничего ровно не поняли, — отпарировал он. — Начнём с исходного пункта. Вы впервые встретились с Гарднером неделю тому назад. Раньше его в городе не было. Зачем же он приехал?
Я пожал плечами.
— Для вас тогда был вопрос, но ваш коллега объяснил вам, в чём дело. Бандита назначили на очень высокий международный пост, вот он и явился за ним. Я уточню. Здесь находится штаб-квартира того отдела объединённой международной полиции, во главе которой его и собирались поставить, заметьте — как крупнейшего специалиста по политическому сыску. Но тут произошло то, что они должны были предвидеть, но, конечно, не предвидели. Его встретил один из облагодетельствованных им, то есть вы, и сразу загорелся и развил бешеную деятельность. В результате всяких правд и неправд вам удалось протащить верблюда через игольное ушко, то есть разгромную статью о подвигах этого разбойника через газету. А это конкретно значило, что хозяева Гарднера попали в ужасное положение. Вы не только вырвали из колоды короля, но и сорвали весь их банк начисто, и если бы эта история продолжалась, дело дошло бы до запросов и тогда кое-кто слетел бы с поста. Но ведь их всегда выручает случайность. Гарднер случайно погибает от руки неизвестного, и сразу всё меняется. Во-первых, отпадают все разговоры о прошлом Гарднера, так же как и розыски покровителей Гарднера в правительстве, а назойливый журналист, то есть ваша милость, не только лишился прав задавать правительству каверзные вопросы и требовать ответа, но, наоборот, вдруг сам оказался привлечённым к ответу, — ибо кто бы там ни убил Гарднера (а этот убийца, будьте уверены, никогда не будет разыскан), но преступник отныне именно этот назойливый и чрезмерно активный молодой человек, который суётся в воду, не зная броду, и тут уж насчёт него возможны всякие соображения. Если он быстро не поймёт, что произошло, то его можно и за решётку. А самое главное — вдруг открылись неограниченные возможности вообще ударить по всей печати определённого рода. Вот, мол, до чего доводят такие статьи! Такие, с позволения сказать, разоблачения! До охоты за черепами! До убийств в предместье! До суда Линча! Понимаете? Вы говорите, что видели там этого прохвоста? Ну, это и есть его работа: он заведующий отделом печати прокуратуры. Для редактора фашистского листка это сейчас самая подходящая должность на свете.
Он говоил спокойно, ровно, не повышая и не понижая голоса. А я давно уже понял, не только что это правда, но и чьих это рук дело.
— Так что же теперь делать? — вырвалось у меня.
Он встал, застегнул плащ, взял со стола шляпу и, держа её в руке на отлёте, ответил:
— Ничего. Ждать. Посмотрим, до чего они посмеют дойти.
Но, по существу, и ждать-то было нечего. События обрушились на меня сразу, как лавина. Мне очень трудно описать, как и что это было, потому что ясного в памяти моей осталось немного
Дня через два после этого разговора я зашёл в клуб и опять встретился с прокурором. Он страшно обрадовался. На этот раз мы говорили почти исключительно о шахматах — в городе только что прошёл турнир на первенство страны, — и уже на прощание он мне сказал:
— А шеф ваш был перепуган до чрезвычайности, не за вас, конечно, а за газету, но я ему обещал, что газету-то мы не тронем.
У меня чуть не вырвалось: «А меня?» — но я вовремя спохватился и только пожал ему руку. Было уже совершенно ясно, что гроза разразится надо мной вот-вот. Но она грянула буквально через несколько минут.
Когда я спустился к вешалке, ко мне подошёл один из секретарей клуба и, отозвав меня в сторону, вполголоса сказал, что по делу Сюзанны Сабо девочки, застрелившей своего отца, — меня хочет видеть какая-то женщина. Я позабыл сказать о том, что девочку, как невменяемую, прямо с суда отправили в одну из больниц для морально дефективных больных, где она находилась уже второй год. Дело Сабо в своё время меня очень заинтересовало, и я посвятил ему целый цикл небольших заметок под заглавием «Погубившие малых сих». Это и было моей основной мыслью. А тезис цикла был: «Не убийца, а убитый виноват». Ибо действительно, убитый — отец девочки — казался мне виноватым значительно больше, чем его малолетняя убийца. На процессе выяснилось, как тщательно и любовно выращивали родители в ребёнке того зверя, который под конец и слопал их обоих. Какие книжки они ей покупали, каким диким играм обучали, какие страшные истории рассказывали, на кого натравливали и от чего остерегали. Я приветствовал оправдательный приговор ещё потому, что, как мне показалось, присяжные — два почтальона, два лавочника, один шофёр поняли ту сокровенную сущность дела, которая оказалась недоступной для всех профессоров психологии и криминалистики, и именно поэтому в пику им и оправдали убийцу. Понятно, что, когда мне сказали о посетительнице, которая хочет сообщить нечто новое об этом деле, моим первым движением было спросить: