Шрифт:
— Ага! Отлично! Но вы ведь, наверное, голодны с дороги-то? Голодны? Да?
— Нет, мадам сейчас напоила меня кофе, и я выпил пять чашек, — тускло улыбнулся Ланэ.
Отец, не отрываясь, смотрел на его ноги.
— Ну, тогда что ж... Обсушились, покушали... Спать ложиться ещё рано... Прошу вас ко мне наверх... Так, что ли, Берта? Он тебе больше не нужен? А? Ну, а если не нужен, прошу ко мне, по старой памяти! Бумагу-то не оставили?.. Вы её всё в руках вертели... Надо же прочесть ещё раз... Слог-то, верно, плохой, да и смысла особого нет... Берта в этом многого не понимает, а меня так сразу резануло... — Он пропустил его мимо себя и сказал: — Проходите.
Глава одиннадцатая
Потом я узнал: Ланэ пешком пришлось идти совсем немного, до нашей дачи его довёз камердинер дяди, которого тот посылал в город за кое-какими покупками.
Был этот камердинер, как я уже сказал, важным, медлительным и очень строгим — не стариком, конечно, а пожилым мужчиной, лет сорока пяти или около того. Из его наружности мне запомнились прежде всего и больше всего прямые вильгельмовские усы. Он их обильно смазывал фиксатуаром и ещё какой-то мазью, которую не покупал, — она, кажется, нигде не продавалась, а составлял сам и от которой пахло не то геранью, не то просто дешёвыми духами. По утрам он делал гимнастику, — наверное, не иначе, как по Мюллеру, — и обливался холодной водой. Стоя за дверью его каморки, я слышал команду: «Раз, два, три...» Потом гремел металлический тазик, лилась вода, скрипел стул и слышались только зверские покрякивания: «А! А! Вот хорошо! А! Ещё раз! А! А!» Через пять минут после этого он выходил из комнаты благоухающий, свежий и розовый, как кусок дешёвого туалетного мыла. Шёл по коридору, спускался в сад и часа два ходил по дорожкам. Это называлось гулять! С посторонними он говорил мало, а если и говорил, то только по делу. Тема его разговоров всегда строго согласовывалась с профессией собеседника. Так, раз при мне он заговорил с Куртом и сказал, что клумбу, большую, центральную, находящуюся около дома, лучше всего засадить хризантемами — они и стоят дольше и красивее, — а вот розы — это непрочный и капризный товар (честное слово, он так и выразился «непрочный товар»), день простоят да осыпаются. К тому же теперь конец лета, и цветы надо выбирать осенние.
— Вот вы всё с птичками больше занимаетесь, — сказал он Курту, — а на сад срам взглянуть. Разве такие сады у хороших господ бывают?
Потом сделал он какие-то замечания Марте, что-то вроде того, что для настоящего приготовления мяса у неё не хватает посуды; сливочное масло, например, для изготовления какого-то соуса надо растапливать на алюминиевой сковородке, а у неё вообще чёрт знает какая.
— Я своим господам и на этой хорошо готовлю, — огрызнулась Марта, — а кому не нравится, пусть везёт свою!
Камердинер не обиделся, он улыбнулся просто и снисходительно и объяснил, что вот на этой посудине можно приготовить бифштекс, омлет, какие-нибудь рубленые котлеты, но вот если бы её, Марту, заставили сготовить (тут он назвал какое-то мудрёное название, отчасти похожее на имя неподвижной звезды), то этого блюда она, конечно, никогда бы и не сделала. Тут он даже улыбнулся — печально, снисходительно, просто, как учёный, объясняющий неграмотному крестьянскому парню какую-нибудь простейшую и неумолимую истину. После этой улыбки и разговора о сковородках, щеглах и хризантемах его одинаково возненавидели и Курт и Марта.
Целый день этот камердинер ничего не делал. Его обязанности были какого-то совершенно особого рода, и касались они только умывания дяди и подачи ему кофе. Справившись с этим, он сидел перед центральной клумбой, где росли и осыпались махровые розы (всё-таки розы, а не хризантемы), и грелся на солнце.
— Истукан! — говорила про него Марта, и в самом деле в эти часы он был почти так же неподвижен, как и любая из фигур антропоидов, украшающая наш институт.
Кстати, об одном из наших антропоидов. Из-за него вышел тоже разговор — и, надо сказать, неприятный.
— Вот, — сказал Курт заискивающе, нарочно подкараулив бравого камердинера в ту минуту, когда тот остановился в раздумье перед статуей пильтдаунского человека. — Подумать только, господин, извините, не знаю вашего имени...
Камердинер повернулся к Курту. В чёрном глухом сюртуке с одиноким искусственным цветком в петлице, в длинных и широких брюках, в шляпе жёсткой, прямой, как цилиндр, он был необычайно прост и внушителен.
— Ну-ну! — подбодрил он робкого Курта.
— И подумать только, что даже такой высокий господин, как ваша милость, произошёл от такого... как бы сказать... мохнатого производителя!
Камердинер выпрямился, хотя для меня остаётся загадкой, как он мог это сделать, ибо и так он был прям, как ружейный выстрел. Его сложное головное сооружение блеснуло жирным, матовым блеском, как чёрная шёлковая ткань или патефонная пластинка. Он уставился прямо в лицо глупого Курта.
— Что-с? — спросил он со жгучим презрением. — Не знаю, от кого произошли вы, уважаемый господин садовник, но я-то, я-то родился от своего отца, господина Бенцинга, проживающего в городе Профцгейме, и именно поэтому в моих жилах нет ни одной капли цыганской крови, чем вы, уважаемый господин садовник, кажется, похвастаться не можете.
Так вот этот господин Бенцинг — назову наконец его по фамилии — в начале недели куда-то исчез и вернулся только через три дня. Он-то и привёз с собой вымокшего, грязного Ланэ и несколько небольших ящиков, тщательно запакованных в толстую серую бумагу. Ящики эти были, очевидно, совершенно пустые, судя по той лёгкости, с которой он их внёс в комнату дяди и поставил друг на друга. При этом дядя спросил его, не поломались ли они по дороге, на что господин Бенцинг только гордо усмехнулся в свои великолепные вильгельмовские усы.